Top.Mail.Ru

Пушкин и евреи

13.01.2016

В 1795 году в результате Третьего раздела Польши Российская империя стала страной с самым большим в мире еврейским населением. В 1799 году родился Александр Сергеевич Пушкин. Неудивительно, что еврейская тема в истории русской литературы, по большому счету, начинается именно с него.

Самый ранний автограф Пушкина, в котором упоминается слово «еврей», относится к 1815 году. Тогда 16-летний лицеист записал в дневник текст сатирической кантаты Дмитрия Васильевича Дашковского «Венчанье Шутовского», под этим именем был выведен князь Александр Александрович Шаховской. В кантате есть такие слова:

Еврей мой написал «Дебору»,
А я списал.
В моих твореньях много сору –
Кто ж их читал?

«Еврей мой» – это Лев Николаевич Невахович (Иегуда Лейббен-Ноах) – крупный торговец, масон, писатель, переводчик. В 1810 году он жил в доме Шаховского и был его «консультантом по еврейской словесности» при написании пьесы «Дебора, или Торжество веры». Если точнее, то он написал часть пьесы прозой, а Шаховской переложил эти сцены стихами.

Ко времени кишиневской ссылки Пушкина относится его первая поэзия, в которой звучат еврейские мотивы. Можно даже сказать – мотивы еврейки. Стихотворения были откровенно фривольными, не имеющими шанса быть напечатанными при жизни поэта, и все они имели касательство к одной и той же женщине:

Христос воскрес, моя Ревекка!
Сегодня следуя душой
Закону бога-человека,
С тобой целуюсь, ангел мой.
А завтра к вере Моисея
За поцелуй я не робея
Готов, еврейка, приступить –
И даже то тебе вручить,
Чем можно верного еврея
От православных отличить.
(1821 год)

Ту, которой посвящено это стихотворение, звали не Ревекка. Но это еще полбеды. Она даже не была еврейкой. Ее звали Мария Егоровна Эйхфельдт. Фамилия, хоть и похожа на еврейскую, на самом деле немецкая. И это фамилия мужа, обер-берггауптмана Ивана Ивановича Эйхфельдта. Вот что писал о нем генерал-майор и публицист Иван Липранди: «Он был в полном смысле ученый немец, флегматик, равнодушный ко всему и к самой жене своей. Он придерживался одного лишь пунша». Девичья фамилия Марии Егоровны была Милло, ее отец Иордаки Енаки Милло был этническим греком.

«Еврейкой» Марию Эйхфельдт прозвал Пушкин в честь героини модного, только что вышедшего в свет романа Вальтера Скотта «Айвенго». В романе героиня описывается в традиционном для эпохи романтизма стиле: «Глаза блестели, тонкие брови выгибались горделивой дугой, белые зубы сверкали, как жемчуг, а густые черные косы рассыпались по груди и плечам… Клянусь лысиной Авраама, – сказал принц Джон, – эта еврейка – образец тех чар и совершенств, что сводили с ума мудрейшего из царей».

Кроме Пушкина, в «Ревекку» был влюблен сдружившийся с поэтом коллежский секретарь Николай Степанович Алексеев. Ему посвящены несколько стихотворений Пушкина, а также скандальная поэма «Гавриилиада». Некоторые пушкиноведы полагают, что и за образом героини поэмы Марии, кроме очевидного прототипа, можно усмотреть намек и на другую Марию – Эйхфельдт. Еще один признак – «Гавриилиада» написала в том же, 1821 году:

Шестнадцать лет, невинное смиренье,
Бровь темная, двух девственных холмов
Под полотном упругое движенье,
Нога любви, жемчужный ряд зубов...
Зачем же ты, еврейка, улыбнулась
И по лицу румянец пробежал?
Нет, милая, ты, право, обманулась:
Я не тебя – Марию описал.
И еще один намек на нее же – «Ее супруг, почтенный человек, седой старик».

Судя по тому, что именно Алексеев в Кишиневе ввел Пушкина в местное общество, поэт вряд ли стал бы перебегать ему дорогу. Так что отношения 23-летней Марии и 22-летнего Александра Сергеевича (возраст на момент написания «Гавриилиады») были, вероятнее всего, платоническими. И вот вам подтверждение. Пять лет спустя Пушкин писал Алексееву из Пскова: «Твой почерк, опрятный и чопорный, кишиневские звуки, берег Быка, еврейка, Соловкина, Калипсо. Милый мой, ты возвратил меня Бессарабии! Я готов доныне идти по твоим следам, утешаясь мыслию, что орогачу друга». Судя по тому, в каком времени стоит глагол «орогатить» – да, платонические отношения. «Мечты, мечты, где ваша сладость».

И если об отдельно взятых жителях Кишинева у Пушкина остались самые лучшие воспоминания, в целом от города он был явно не в восторге. В 1823 году известный российский мемуарист Филипп Вигель приглашает Пушкина, к тому времени перебравшегося в Одессу, в гости в Кишинев. И получает в ответ слегка проникнутые иронией стихотворные строки:

Проклятый город Кишинев!
Тебя бранить язык устанет.
Когда-нибудь на грешный кров
Твоих запачканных домов
Небесный гром, конечно, грянет,
И – не найду твоих следов!
Падут, погибнут, пламенея,
И пестрый дом Варфоломея,
И лавки грязные жидов:
Так, если верить Моисею,
Погиб несчастливый Содом.

То, что в этом стихотворении употреблено слово «жид», не является признаком антисемитизма. В 1820–1840-е годы оно употреблялось в литературном языке даже чаще, чем «еврей», и не являлось настолько оскорбительным, каким оно стало позже. Скорее «еврей» было более официальным, а «жид» – более простонародным. Когда Пушкин готовил к публикации «Братьев-разбойников», он опасался, что цензура выкинет из текста слова «жид», «харчевня» и «поп». В результате не прошел цензуру только «поп».

Вот оригинал четверостишия, поправленного цензурой: 
За деревом сидим и ждем: 
Идет ли позднею дорогой
Богатый жид иль поп убогой, –
Всё наше! Всё себе берем.
В 1825 году третья строчка выглядела так – «Богатый жид иль … убогой». В 1827 году – «Богатый жид или убогой».

В разных текстах Пушкина оба слова («жид» и «евреи») встречаются примерно с одинаковой частотой. А в трагедии «Скупой рыцарь», написанной в Болдинскую осень 1830 года, молодой рыцарь Альбер обращается к ростовщику так:

А, приятель!
Проклятый жид, почтенный Соломон,
Пожалуй-ка сюда: так ты, я слышу,
Не веришь в долг.

В книге литературоведа Дмитрия Благого «Творческий путь Пушкина» мы находим такие строки: «По настойчивому свидетельству современников, замысел пушкинской пьесы был подсказан обстоятельствами личной жизни поэта – широко известной, бывшей притчей во языцех скупостью его отца, Сергея Львовича, и очень трудным положением, в котором он, в связи с этим, в свои молодые годы находился». А был ли прототип у ростовщика Соломона (кстати, у Вальтера Скотта в «Айвенго» отец Ревекки тоже был ростовщиком)? Цыганка-певица Танюша спустя 40 лет после смерти Пушкина вспоминала: «Сбежались подруги, и стал нас Пушкин потчевать: на лежанке сидит, на коленях тарелка с блинами – смешной такой, ест да похваливает: “Нигде таких вкусных блинов не едал!”, шампанское разливает по стаканам... Только в это время в приходе к вечерне зазвонили. Он как схватится с лежанки: “Ахти мне, кричит, радость моя, из-за тебя забыл, что меня жид-кредитор ждет!”». Как видите, у солнца российской словесности были свои счеты с еврейскими банкирами.

Той самой осенью в Болдино Пушкин читал второй том «Истории русского народа» Николая Полевого и делал заметки к нему. Одна из них напрямую связана с ростовщичеством: «Странно, почему отдача от барыша всюду, до знаменитого Бентама, первого защитника процентов, считалась грехом и неправедным нажитком? Это изъясняется, если не ошибаюсь, сущностью дела и соображением нравов каждого первобытного народа. Труд капитала не поставлялся ни во что; требовался личный труд, и деньги притом не считались товаром. В Средние времена еще более обесславило проценты то, что жиды занимались ими преимущественно. Таких предрассудков всегда и везде найдем довольно».

А несколькими годами ранее, в гостях у Ксенофонта Полевого, брата автора «Истории русского народа», Пушкин поделился замыслом произведения, вероятно, поэмы о Вечном жиде. «В хижине еврея умирает дитя. Среди плача человек говорит матери: “Не плачь. Не смерть, а жизнь ужасна. Я странствующий жид”. На его глазах умирает 120-летний старец. Это на него произвело большее впечатление, чем падение Римской империи» (из дневника Франтишека Малевского). К сожалению, Пушкин успел написать только самое начало поэмы о Вечном жиде:

В еврейской хижине лампада
В одном углу бледна горит,
Перед лампадою старик
Читает Библию. Седые
На книгу падают власы.
Над колыбелию пустой
Еврейка плачет молодая.

Сидит в другом углу, главой
Поникнув, молодой еврей,
Глубоко в думу погруженный.
В печальной хижине старушка
Готовит позднюю трапезу.
Старик, закрыв святую книгу,
Застежки медные сомкнул.

Старуха ставит бедный ужин
На стол и всю семью зовет.
Никто нейдет, забыв о пище.
Текут в безмолвии часы.
Уснуло все под сенью ночи.
Еврейской хижины одной
Не посетил отрадный сон.

На колокольне городской
Бьет полночь. Вдруг рукой тяжелой
Стучатся к ним. Семья вздрогнула,
Младой еврей встает и дверь
С недоуменьем отворяет —
И входит незнакомый странник.
В его руке дорожный посох.

Еще один неосуществленный замысел Пушкина – перевод библейской книги Иова на русский язык. Двенадцатого октября 1832 года переводчик и археограф Петр Киреевский писал поэту Николая Языкову, что «Пушкин учится по-еврейски с намерением переводить Иова». А еще 16 марта, как оказалось, Пушкин занес в свою записную книжку алфавит иврита, произношение древнееврейских букв (то на английском, то на русском) и буквы других алфавитов, которые произошли из иврита. Увы, доподлинно неизвестно, насколько Александру Сергеевичу удалось продвинуться в изучении иврита. Вероятно, он даже не подозревал, что подаренное ему при отъезде из Одессы Елизаветой Воронцовой кольцо-печатка, которое он до конца жизни не снимал с руки, было украшено вовсе не тайной каббалистической надписью, как все полагали, а вполне банальным текстом на иврите: «Симха, сын почетного рабби Иосифа, да будет благословенна его память».


{* *}