Мой голос из Израиля
20.03.2015
20.03.2015
20.03.2015
Исполнилось полгода с тех пор, как я переехала в Израиль. За это время я успела подучить иврит, познакомиться с некоторым количеством прекрасных людей, миллион раз очароваться этой страной, один раз серьезно в ней разочароваться, впервые в жизни проголосовать на выборах в Кнессет и научиться есть в три раза больше, чем в России. А еще услышать от разных людей, что я больше не имею права писать о России...
Так уж получается, что многое из того, что я пишу в соцсетях, по-прежнему касается России. На то есть масса причин. Главная заключается в том, что уехала я всего полгода назад, а мои близкие никуда не уезжали. И потому связь моя с Россией насущна и ежедневна. Страна исхода не стала для меня абстракцией, меня с ней не разделяют сорок лет скитаний по пустыне или хотя бы пятнадцать-двадцать лет раздельного существования. Мне по-прежнему страшно то, что там страшно, и больно то, что там больно. Мне никак не удается пока вырвать из себя эту тревогу и надежду на то, что вот уже наконец дно и нарастающий мрак начнет понемногу рассеиваться. И тут вдруг обнаруживается неожиданное: оказывается, теперь, когда за моим окном светит израильское солнце, права видеть, чувствовать и уж тем более фиксировать российский мрак я не имею.
Мол, раз уехала, то все, мы тут сами со своим мраком разберемся. А ты пиши теперь про Израиль или вообще про котиков. Про Израиль я пишу (да и про котиков, кстати, тоже). Вот только не очень понимаю, в какой именно момент мне стало нельзя писать о России и проживаемых ею новых окаянных днях. Полагаю, найдутся те, кто скажет, что права этого я лишилась еще в тот момент, когда родилась еврейкой. Но проявления патологий мы все-таки рассматривать не будем. Если же все-таки исходить из того, что лишение меня права голоса связано с моей эмиграцией, то хотелось бы понять, на каком конкретно этапе мне следовало замолчать. В юности, когда я мечтала уехать вслед за своими уезжавшими друзьями? Или когда впервые приехала в Израиль и поняла, что сердце мое сжимается, когда подъезжаю к Иерусалиму? Может быть, когда я отправилась в посольство с пачкой документов, чтобы попроситься в израильтяне? Или все же когда села в самолет с билетом в один конец? Страна исхода не стала для меня абстракцией, меня с ней не разделяют сорок лет скитаний по пустыне или хотя бы пятнадцать-двадцать лет раздельного существования. Мне никак не удается пока вырвать из себя эту тревогу и надежду на то, что вот уже наконец дно и нарастающий мрак начнет понемногу рассеиваться.
А когда должен был замолчать один мой хороший приятель, который из Израиля уехал в Европу, но продолжает переживать за свою еврейскую страну? Он любит ее искренне, мечтает вернуться, но при этом критикует свою маленькую родину, болеет за нее, волнуется. И на его странице в соцсети постоянно возникают комментаторы с той же песней: «Уехал — заткнись! Не имеешь права из своих европ переживать за наше!». Такой большевизм в предъявлении прав на единоличную любовь и боль, такое одинаковое «не замай», что диву даешься. И невольно задумаешься: может быть, любить и страдать прилично только у кровати больного? А еще лучше — находясь в этой самой кровати? Или все-таки можно отойти в сторонку и тихо плакать или, наоборот, радоваться признакам выздоровления?
И тут вдруг раздается звонкое «нет!» с совсем уж неожиданной стороны — из уст готовящихся к отъезду или отъехавших буквально позавчера. Они для себя решили, что о стране исхода с этого момента или хорошо, или ничего. Что вот теперь будут рассказывать миру о своей новой родине, объявив мораторий на размышления о старой. То ли чтобы ее забыть поскорее, то ли чтобы не ранить сравнениями. А может, просто чтобы не услышать в свой адрес этого обидного «Права не имеешь!» Вот так сам себя этого права лишил — вроде бы и спасся. И уже не так страшно снедающее порой чувство вины, как у Наума Коржавина: «Я тут — сбежав, ты там — вблизи зубов дракона». Потому что кому-то вроде как повезло уехать, а кому-то не повезло остаться, и дразнить их, мучить из своего прекрасного далека вроде как нехорошо, безжалостно. И хотя ты просто писал о том, что ранило, заболело, кольнуло, могут решить, что ты злорадствуешь и плюешься, отбежав на безопасное расстояние.
Многие мои здешние друзья никогда не пишут о России. Они уехали еще детьми, их собственные дети с трудом говорят по-русски, их мамы и бабушки вспоминают Советский Союз, совсем не зная, какой была Россия в эти переломные 20 лет. Там у них остались только могилы. Но и им тревожно от войны, развязанной на Украине, и они понимают, как опасно происходящее сегодня на бывших их родинах. Они не вздрагивают от каждой новой пугающей законодательной инициативы Госдумы, потому что им не за кого там вздрагивать. Но они вздрогнули, когда убили Немцова, потому что невозможно было не вздрогнуть.
К российскому консульству в Хайфе в тот день пришли люди с цветами, зажгли свечи. А ведь тоже, поди, не имели права? Разве у них тут, в их израильской жизни, трагедий мало? Что им до шести выстрелов в спину у стен Кремля? Какое право имели целый день обсуждать жители Хайфы, куда нести цветы (некуда, кроме консульства, а к консульству вроде как глупо)? Какое право имели писать, что плачут, зажигать свечи, проклинать мрак, из которого соткан убийца, и сотни тех, кто убийству рукоплескал? Ведь вот тут им и пальмы, и море, и белый пароход. Так что им до того мрака? Почему не оставить мертвых хоронить мертвых? И какого черта, в конце концов, мечтал Бродский в своей Венеции «прийти умирать на Васильевский остров»? Почему не запретили Тургеневу меланхолично любить Россию из Франции? Что за несдержанность в стихах Цветаевой, в ужасе издалека переживавшей тогдашние окаянные дни? Какого черта мечтал Бродский в своей Венеции «прийти умирать на Васильевский остров»? Почему не запретили Тургеневу меланхолично любить Россию из Франции? Что за несдержанность в стихах Цветаевой, в ужасе издалека переживавшей тогдашние окаянные дни?
Я, конечно, совсем не Цветаева. И я надеюсь остаться в Израиле навсегда. Много лет назад, впервые сюда приехав, я обнаружила, что часть моего сердца принадлежит этой земле. Но почему это отменяет другую его часть? Моих родных и друзей, оставшихся в России. Язык, на котором научила меня говорить и писать моя мама и который стал моим главным рабочим инструментом. Действительно ли полгода жизни в Израиле отменяют предыдущие тридцать лет переживания и проживания России? И, наконец, последний вопрос, на засыпку. Если бы я не ощущала происходящее в России как мрак, если бы тоже радовалась, что «Крым наш», если бы поверила, что кругом враги, а Путин — отец родной и поднял с колен, то израильское солнце в моем окне по-прежнему бы слепило глаза моим обиженным российским френдам? Или все-таки тогда они сохранили бы за мной право любить Россию даже при наличии израильского паспорта?
Автор о себе: Мои бабушка и дедушка дома говорили на идиш, а я обижалась: «Говорите по-русски, я не понимаю!» До сих пор жалею, что идиш так и не выучила. Зато много лет спустя написала книгу «Евреи в России. Самые богатые и влиятельные», выпущенную издательством «Эксмо». В журналистике много лет — сначала было радио, затем печатные и онлайн-издания всех видов и форматов. Но все началось именно с еврейской темы: в университетские годы изучала образ «чужого» — еврея — в английской литературе. Поэтому о том, как мы воспринимаем себя и как они воспринимают нас, знаю почти все. И не только на собственной шкуре. Мнения редакции и автора могут не совпадать |