Top.Mail.Ru

Интервью

«Мог бы защищать антисемита»

17.06.2011

Генрих Падва — известный адвокат, заслуженный юрист Российской Федерации. В числе клиентов Падвы были популярные СМИ (издательский дом «Коммерсант», «Огонек», «Известия»), известные российские и иностранные компании («Пепсико», «Ренессанс Капитал»», «Холдинг Москва», «Кембридж Кэпитал), семьи академика Андрея Сахарова и артиста Владимира Высоцкого, бывший председатель Верховного совета СССР Анатолий Лукьянов, предприниматель Лев Вайнберг, бывший глава НК «ЮКОС» Михаил Ходорковский и многие другие. Корреспондент Jewish.ru встретилась с легендой советской и российской адвокатуры в его рабочем кабинете. «Будете разоблачать меня в том, что я еврей? — хитро улыбаясь, спросил Генрих Павлович. — Присаживайтесь, расскажу вам некоторые факты своей биографии».

— Когда я учился в старших классах, в нашей компании был такой Володя Машкевич, хороший, мирный и, я бы сказал, очень наивный человек. Однажды в разговоре речь зашла о национальности. Я, естественно, обмолвился, что я еврей. И вдруг этот Володя вскакивает — разъяренный, раскрасневшийся. Все в недоумении: что такое, что произошло? А он говорит: «Ну, Генка! Да вы знаете, что он скрывает, что он еврей?» Тут грянул хохот! Мы столько лет учимся вместе в одном классе, что тут скрывать? Все и так все прекрасно знают! Да у меня это на лице написано. Абсурд! Посмеялись и удивленно спрашиваем:

— Володька, так в чем все-таки дело?

— Как в чем? Я однажды спросил его, кто он по национальности, так он ответил: «Конечно, американец!»

Ведь как чаще отвечают на вопрос о национальной принадлежности? «Американец, француз и так далее». Сказав, что я американец, я подумал, что он понимает, что это чепуха. А он это за чистую монету принял...

О том, что я еврей, я узнал в начале войны. Мне тогда было лет десять. Не то чтобы в нашем доме это скрывалось... Мама с папой говорили иногда на идиш. Однажды я пошел гулять во двор и там от кого-то услышал, что я, мол, еврей. В расстроенных чувствах я прибежал домой, спросил у мамы правда ли это, и она ответила, что да. Тем не менее над этим вопросом я никогда серьезно не задумывался. Моя мама очень дружила со своими родными сестрами. Это были удивительные отношения! С одной из сестер, Беллой, ее мужем и дочерью, почти моей ровесницей, мы жили в одной квартире. Третья сестра, Ида, с нами не жила, но часто бывала у нас в гостях. Я учился в русской школе, говорил на русском языке, воспитывался на русской литературе. Еврейские традиции соблюдал мой дед, но соблюдал весьма умеренно: иногда ходил в синагогу, изредка постился. Истово верующим он не был.

— Может быть, в доме хранились какие-то еврейские атрибуты?

— Помню, что у деда был талес! Во время войны, уже в эвакуации, он повел меня туда, где выпекалась маца. Я не очень понимал, что это такое, и тогда впервые увидел, как ее пекут. Примерно в то же время я попробовал цимес и некоторые другие блюда еврейской кухни.

— Где жила ваша семья в эвакуации? Как отразилась война на ваших близких?

— Нас отправили в Куйбышев, нынешнюю Самару. С мужьями моих теток произошло следующее. Муж тети Иды, Алексей Иванович Писарев, был мобилизован. Художник по профессии, он пошел на фронт и, к счастью, вернулся домой живым — весь в боевых наградах. Муж тети Беллы, Дмитрий Алексеевич Егоров, был человеком очень сложной психики. Начало войны подействовало на него просто ужасно. Он стал метаться, совершать какие-то странные поступки... На него донесли, затем арестовали — за пораженческие настроения. Он ужасно беспокоился, что он русский, а жена — еврейка. Экспертиза выявила у него временное душевное расстройство, и он попал в психиатрическую больницу, но больницу социального типа. Мой папа пошел в ополчение. Оно просуществовало недолго, было практически изничтожено, но он чудом остался жив, был контужен. Выписавшись из госпиталя, получил бронь. Нас с мамой, ее сестрами и дедушкой отправили в Куйбышев, где нас приютили близкие родственники Дмитрия Алексеевича. Они жили в одной комнате, мы — в другой.

— Чем запомнилось вам военное время?

— Очень хорошо помню, как я узнал о том, что началась война. Это было в воскресенье. В тот день я был в Художественном театре на спектакле «Синяя птица», и там, во время перерыва, все и узнал. Прибежал домой радостный, возбужденный: война! Зададим фашистам, отомстим им за Испанию! С порога закричал: «Поздравляю, началась война!» Ведь это мечта мальчишек! У меня и сабля была игрушечная... Отец сказал: «Не думал, что мой сын такой дурак» и вкатил мне оплеуху. Я совершенно обалдел, и вот тогда во мне что-то перевернулось. Родители начали обсуждать дальнейшие планы: мама говорила, что пойдет сестрой милосердия, отец собирался на фронт. Я понял, что это все очень серьезно. Начали скупать спички, соль. Остро встал вопрос продовольствия, хотя к тому моменту никаких признаков голода еще не было. Потом начались бомбежки. Они оставили у меня впечатления, скорее, романтического характера: ночь, прожектора. Мы, мальчишки, забирались на крышу и собирали осколки от снарядов. Мечтали поймать бомбу, сунуть ее в бочку с песком и, таким образом, нейтрализовать. Помню бомбоубежища, как таскали туда мешки с песком. Во время воздушной тревоги мамы брали нас с собой в метро. Потом был Куйбышев. Там началась уже относительно нормальная жизнь. Годы были, конечно, не очень сытые, но мы учились в школе, играли. У хозяев квартиры, где мы жили, была собака, и это было для меня огромным счастьем! Я до сих пор обожаю собак — они всегда были потом у нас в доме.

В эвакуации я впервые очень осязаемо ощутил антисемитизм. Помню, как во дворе один мальчишка, которого звали Лёвка, стал меня задирать: мол, ты еврей, а мы, русские, за вас воюем. Мне было очень обидно, так как отец мой был в ополчении, двоюродный брат, сын маминого старшего брата, пошел на войну добровольцем и героически погиб в начале 1941 года — повел роту в атаку. Каждая встреча с Лёвкой заканчивалась дракой. Он был крупнее, мощнее меня, но я себя в обиду не давал. Никаких разумных аргументов у меня не было, да и он не интересовался: привык, что как только я появлюсь во дворе, надо тут же лезть с кулаками. В школе евреев практически не было. Антисемитизма — ни со стороны учителей, ни со стороны одноклассников — я не чувствовал. Во дворе — да, там приходилось «отстаивать честь еврейского народа». Участвовать в каких-то движениях мне никогда не хотелось. Может быть, отчасти потому, что я никогда не считал себя вправе это делать. С одной стороны, я чувствовал себя евреем и никогда этого не стеснялся, с другой — воспитывался на русской почве и не знал ни еврейской философии, ни религии. Дядьки, которых я просто обожал, были носителями подлинного русского языка, русской культуры. Они были очень образованными, рафинированными русскими людьми.

Потом началась черная полоса, когда антисемитизм стал государственным. Евреев сажали, убивали. Это было очень страшно. Тогда я больше почувствовал себя евреем. Моя жена была русской, в браке у нас родилась прекрасная дочь, с которой мы по сей день остаемся большими друзьями. Так вот, у дочери проявился еврейский национализм. Она очень тяжело воспринимала обиды, которые обрушивались на еврейский народ, и на меня, как еврея, в частности. Когда встал вопрос о том, кем записаться в паспорте, она, не раздумывая, сказала: «Конечно, еврейкой». К тому времени моя жена уже умерла, и мне казалось, что по отношению к ней это будет предательством. Мы с Ирой поговорили, она подумала и «согласилась» быть русской. В каких-то моментах дочь воспринимает свое еврейство гораздо острее, чем я сам. Она рассказывала, что чуть не разрыдалась, когда впервые подъезжала к Иерусалиму. В отличие от нее, внучка, например, себя еврейкой уже не считает.

— Как и когда вы решили стать адвокатом?

— Вы знаете, еще в школе. Начитался всего, что с этим связано. К тому же, профессия такая благородная — защищать униженных и оскорбленных.

— Сложно ли вам было поступать в институт?

— Конечно! Я же поступал в самое трудное время. В первый раз не поступил. Во второй раз я бы тоже не поступил, но мне повезло: в Минском юридическом институте был недобор, и там принимали абитуриентов с полупроходным баллом. Моему поступлению препятствовали сразу три фактора: я был евреем, не был комсомольцем, к тому же мне было 17 лет, хотя школу было принято заканчивать в 18. Так что поначалу у меня вообще шансов не было. Когда мне исполнилось 18, я уехал в Минск. Я хорошо учился: первые две сессии сдал на отлично, но поскольку мама с папой продолжали жить в Москве, я вскоре перевелся в Московский юридический институт. Так что — не без происшествий!

— Генрих Павлович, как вы думаете, почему профессия адвоката так популярна среди евреев?

— В период, когда я поступал в адвокатуру, путь евреям в судьи и прокуроры был заказан. Куда мог пойти юрист? В судьи, прокуроры, следователи, мог также работать в административных органах. Евреев никуда не брали. Вы знаете, я всегда очень боюсь говорить о национальных особенностях, так как все это неумолимо ведет к некоей ксенофобии. Но, так или иначе, должен же чем-то объясняться тот факт, что среди шахматистов и музыкантов-исполнителей так много евреев? Среди композиторов их не так много, а вот среди исполнителей — более чем. Взять, к примеру, нашу страну: Ойстрах, Гилельс и многие-многие другие. Может быть, дело в каких-то особенных качествах, присущих еврейскому народу? Однако я не берусь говорить об этом всерьез.

— Как вы думаете, какими качествами, характером должен обладать адвокат? Кому не стоит связывать свою жизнь с этой профессией? Какие подводные камни подстерегают специалистов в этой области?

— Вынужден разочаровать вас и всех, кто будет читать это интервью: надо иметь все те же качества, которые необходимы для успеха в любой профессии. Прежде всего, трудолюбие. Надо очень много работать! Тот, кто этого делать не хочет, не умеет и не желает, хорошим адвокатом не станет. Нужно понимать, что адвокат — это собирательное понятие. Например, адвокат по уголовным делам — это совершенно иной человек, нежели адвокат бизнеса. Они должны обладать разными темпераментами, я бы даже сказал, разным устройством мозгов. Судебный адвокат должен обладать высокой культурой, уметь говорить публично. Это достигается упорным трудом. Здесь важно все: знание музыки, живописи, литературы. Чем больше культуры, тем лучше. Однако труд я поставил бы на первое место. Кроме того, должен быть талант. Если человек бездарен, одним трудом он вряд ли чего-то добьется. Как и очень талантливый человек едва ли достигнет больших высот, ничего при этом не делая.

— Как вы относитесь к своим профессиональным проигрышам? Что чувствует адвокат, проигравший дело?

— Проигрывает, выигрывает — это все-таки больше вульгарный сленг. Адвокат в любом случае проигрывает. Это очень сложно. Представьте себе: я выступаю в суде. Моего подзащитного обвиняют в серьезном преступлении. По закону ему полагается, скажем, от двух до десяти лет. Прокурор просит дать ему семь лет. Суд дает пять или даже четыре года. Проиграл я или выиграл? По сравнению с максимальным сроком, который положен ему по закону, конечно, выиграл, ведь даже прокурор для него столько не просил. По сравнению с тем, что просил прокурор, тоже выиграл, но я, например, быть может, просил бы для него еще меньше! Так что по сравнению с тем, как хотел я, — все-таки проиграл. Кроме того, мы не знаем, почему суд в результате дал на год, на два меньше. У меня в жизни было несколько дел, о которых я могу вот так обывательски сказать: да, я выиграл. Когда было понятно, что суд на сто процентов уверен, что человек виноват, а мне удавалось доказать обратное. Это редчайшие случаи. За всю мою почти 60-летнюю практику я могу вспомнить от силы пять-десять таких дел. Бывает так, что освободили из-под стражи: все, поздравляем, выиграл! Конечно, я напишу об этом на своем сайте, но, честно говоря, кто его знает, проиграл я или выиграл?

— Кого вы бы ни за что не взялись защищать?

— Мы защищаем не преступление. Я же никогда не говорю, что можно убивать и насиловать. Мы защищаем человека, гражданина страны. В чем бы его ни обвиняли, он для меня не преступник, а, в первую очередь, человек, нуждающийся в защите. Мы же еще не знаем, совершил он преступление, или нет. В каких бы злодеяниях его ни обвиняли — убийствах, изнасилованиях, бандитизме, терроризме — это не имеет значения. Я буду защищать человека, ибо общество нуждается в том, чтобы его кто-то защищал. Общество заинтересовано в том, чтобы не был осужден невиновный. Если же он виновен, то он должен получить соразмерное наказание, а не такое, какое захочется, например, судье. Для этого и существует адвокат. Формально, по своему призванию, я не имею права отказаться от защиты того или иного человека. Между тем, многие отказываются. Женщины, например, часто не хотят брать дела, связанные с изнасилованиями. Это объясняется вовсе не тем, что они не хотят защищать насильника, а тем, что в процессе начинают выясняться неприятные для женщин подробности, которые они бы не хотели обсуждать публично. Могу представить себе, что я откажусь от дела, которое своими нюансами затронет мои чувства, и мне будет тяжело искренне отстаивать интересы подзащитного. Я мог бы защищать антисемита. Почему нет? Какая разница? Он такой же обвиняемый, он такой же человек. Более того, я бы мог его защищать даже в том случае, если он действительно виноват. Защищая его, объяснял бы остальным и ему в том числе, как он заблуждался, и, как он, в первую очередь, опорочил себя.

Соня Бакулина

{* *}