Интервью

Уполномоченный Бунимович

15.07.2011

Евгений Бунимович — поэт, публицист, общественный деятель, заслуженный учитель РФ. В течение 12 лет был депутатом Мосгордумы от фракции «Яблоко». С 2009 года Евгений Абрамович — Уполномоченный по правам ребенка в городе Москве. Евгений Абрамович признается, что, попав во власть, сумел удержаться от появившихся соблазнов, и остаться самим собой. «Политика — совсем не обязательно дело грязное», — уверен он. Корреспондент Jewish.ru встретилась с Евгением Бунимовичем в его рабочем кабинете. Посетовав на массу дел и поток непрекращающихся звонков, поэт, политик и математик поделился своими размышлениями на тему образования, власти, антисемитизма и еврейского самосознания.

— Евгений Абрамович, род ваших занятий чрезвычайно широк: вы и поэт, и математик, и политик, и преподаватель... Как могут совмещаться столь разные сферы деятельности в одном человеке?

— Здесь все достаточно просто. Математика — мой родной язык, ведь мои мама, папа, бабушка, старший брат — либо ученые-математики, либо преподаватели математики. По семейной традиции ходил в математические кружки, был победителем олимпиад, учился сначала в знаменитой московской физико-математической школе № 2, затем на механико-математическом факультете МГУ. А в определенный момент языком существования и самовыражения для меня стала поэзия. Так что не могу сказать, что это род моих занятий. Это то, чем я живу, язык, на котором разговариваю. Если я принимаю участие в телевизионной программе, редакторы всегда спрашивают: как, мол, вас подписывать? Депутат? Заслуженный учитель России? Поэт? Публицист? Общественный деятель? Уполномоченный по правам ребенка? Это их проблема. А я всегда занимался только тем, что мне интересно, важно, близко.

— Не устаете от ответственности, которую приходится нести за столько дел одновременно?


— Это хороший вопрос... В то время, когда я, выпускник мехмата МГУ, пошел работать в школу, все как-то разделялось, не пересекалось. Я преподавал математику и параллельно с этим писал стихи, которые в СССР никогда не печатали. Потом нас назвали андеграундом. Со временем меня стали печатать за рубежом, мои стихи стали читать по всяким «неправильным голосам». С моими учениками это никак не пересекалось — они об этом едва ли знали. В перестроечное время все то, что я умел и любил делать, стало у нас здесь более востребованным. Так оно и пошло, причем по всем направлениям: и педагогика, и публицистика, и поэзия. Хотя первая книга стихов вышла в Париже, следующие — уже в Москве. Я много писал для «Новой газеты», занимался организацией поэтических фестивалей и написанием школьных учебников по математике, преподавал. При этом я от себя не отступал, все эти области — мои. Что касается вашего вопроса, то да, за внешним успехом, всегда стоит еще и ответственность — за каждое следующее слово, за каждое действие. Много всего. Я так и не научился в этой жизни себя ограничивать, кроме одного: я не участвую в том, что мне не нравится, что не моё.

— Например?

— Я в течение 12 лет был депутатом Мосгордумы (фракция «Яблоко»). Нельзя сказать, что за это время мне не поступило ни одного предложения, которое могло бы значительно, скажем так, улучшить мое благосостояние. Если оставаться собой, отказаться от этого вовсе не так трудно, как кажется. Мой приход в Думу был неожиданным для многих, в том числе для меня самого. Будучи учителем математики, я пришел и выиграл выборы — а в то время их еще можно было так выиграть. Помню, как одна из коллег по «Новой газете» спросила меня: «Ну, и когда ты теперь скурвишься?» Я задумался: ёлки-палки, я ведь взрослый, уважающий себя человек, неужели это неизбежно? Действительно, соблазнов становится куда больше. Но в политику меня позвал, втянул мой давний приятель Юра Щекочихин. Смотрел я тогда на него и понимал, что политика — совсем не обязательно дело грязное. Что касается образования, то если мне проект не нравится, я об этом говорю прямо. Выступаю как эксперт, который указывает на риски, на опасности и глупости. Я не очень доверяю властным структурам, тем не менее, я стараюсь способствовать тому, чтобы здравый смысл все-таки восторжествовал хотя бы в области образования, культуры, защиты детей.

— То есть для вас приоритетны те проекты, которые в первую очередь вам интересны, а не те, что могут принести доход?

— Разумеется, хотя жаловаться мне не на что: я много работаю и зарабатываю достаточно. В начале перестройки этот вопрос встал достаточно остро: сможешь ли ты прокормить ребенка, достать ему необходимые лекарства? А когда это удается, возникает другой вопрос: готов ли ты ради улучшения своего благосостояния делать то, что тебе неприятно? Я не готов. Не потому, что я такой хороший. Дело в том, что если я хоть в чем-то себе изменяю, мне становится очень уж противно. Тошно. Так стоит ли?

— Вы продолжаете преподавать в школе?

— Будучи депутатом Мосгордумы, я продолжал преподавать, но не брал уже полную нагрузку. Сейчас я приостановил систематическое преподавание, так как при моей нынешней деятельности это совершенно нереально. Уполномоченный по правам ребенка — это ещё и масса каких-то внезапных вещей, ЧП: мы работаем часто в режиме МЧС. Идет урок, а тебе срочно нужно куда-то ехать. Как быть? Когда на одном из капустников ученики изображали учителей, меня изобразили с мобильником в руках. Но я не хочу порывать со школой, поэтому периодически читаю лекции, веду семинары.

— Насколько я знаю, вы родились в московском районе Марьина Роща, где находилась и находится синагога, и где в советское время проживало немало евреев. Как повлияло на вас окружение, атмосфера, в которой вы росли?

— Начнем с того, что улица, где я родился, с тех пор совершенно изменила свой облик. Остались только тополя. Меня, как поэта, причисляют к постмодернистам, но вообще-то я как акын: что вижу, то и пою. В одном из моих текстов есть такая строчка: «Я родился в Москве в деревянном доме». И это чистая правда. На нашей улице стоял ряд деревянных двухэтажных домов, знаю, что наш строил мой дед, которого я не застал, он умер еще до моего рождения. В соседних домах и квартирах жили наши родственники. Ведь во времена деда в семьях было по десятку братьев и сестер — не то, что сейчас. Это были патриархальные семьи, с трудом адаптировавшиеся к советской власти. В другом моем стихотворении говорится: «в доме скрипочка пиликала» — и это тоже чистая правда. На первом этаже (мы жили на втором) был мальчик, который, в отличие от меня, не гулял во дворе, а играл на скрипке — все так, как принято в еврейских семьях. Потом дома снесли и все разъехались. Мы с ним не очень общались — сказывалась разница в возрасте, и я не очень хорошо знал их семью. Однажды мы случайно пересеклись с ним на открытии Израильского культурного центра на Таганке — и он, уже заслуженный или народный, всё играл на своей скрипке. Что касается синагоги, то тогдашнюю я помню хорошо: деревянная, выкрашенная в голубую и белую краску. Я ходил туда по бабушкиному поручению за мацой. Семья наша не была религиозной. Бабушка, конечно же, говорила на идиш, пела мне колыбельные песни. Однажды мой друг, ныне покойный Анатолий Пинский, основатель «Идишфеста» и директор известной московской школы, пел народные песни и в одной из песен я узнал колыбельную, которую пела мне моя бабушка.

— Что вы знаете об истории своей семьи?

— Мой отец был профессором мехмата и, как теоретик, занимался ракетами и самолетами. Был засекречен — не «смертельно», но все-таки. Поэтому от всяческих связей был закрыт. Знаю, что многие родственники, как по маминой, так и по папиной линии, еще до 1917 года разъехались по всему миру. Поскольку связи с ними никакой не было, я знал, в основном, тех, кто жил здесь.

— Бываете ли вы Израиле?

— В Израиле я был — по приглашению Кнессета, в составе официальной делегации по вопросам образования. Среднее профессиональное образование поставлено в Израиле очень серьезно.

— Что есть в системе израильского образования, чего нет у нас? Какие преимущества вы отметили?

— Меня заинтересовала система ОРТ — организации, которая в начале ХХ века была основана в Санкт-Петербурге. Это система среднего профессионального образования, вроде наших колледжей и техникумов. В 20-х годах, при советской власти, он исчез из России, но ОРТ развит в США, Израиле и по всему миру. Это сильное профессиональное образование очень хорошего качества. Недавно в Питере у ОРТа был юбилей — им исполнилось 100 лет. Я приезжал, поздравлял; на торжество съехались те, кто прошел через эти колледжи, кто им помогает.

— Принимаете ли вы участие в жизни еврейской общины?

— В советское время я прекрасно видел, как мама и папа реагировали на каждое упоминание о еврейской культуре. Самуил Галкин, известный еврейский поэт, переводивший для театра Михоэлса, приходится мне дальним родственником. Мама — это было еще до моего рождения — много времени проводила в этом театре. Бабушка готовила национальные блюда, и я помню этот вкус до сих пор. К сожалению, то, что продается сегодня в магазинах под названием «кихелах» и «земелах», не имеет ничего общего с тем печеньем, которое пекла бабушка. В общем, это была, скорее, идиш-культура, которая в меньшей степени относится к Израилю. Я воспринял Израиль двойственно: с одной стороны, это Иерусалим, который дарит тебе ощущение, будто ты прожил там всю жизнь, с другой — это уже совсем другая культура, иврит-культура. Идиш-культура в Израиле отошла в сторону, и я понимаю, почему: не очень-то хочется вспоминать о гетто, погромах и так далее. Моей семьи это тоже коснулось: среди моей родни есть те, кто погиб в Бабьем Яру. Московское еврейство я стараюсь на разные общины не делить. Мне всегда приходят поздравления с праздниками, и это приятно. Недавно у нас в Москве открылся Еврейский музей, куда я до сих пор, к сожалению, так и не смог доехать, однако доберусь обязательно…

— А с антисемитизмом вам сталкиваться приходилось?

— Приходилось. Но, знаете, дело все в том, что я сам никогда не испытывал комплексов неполноценности — уж так меня воспитали. Я имею в виду, что у меня никогда не было, например, интеллигентского комплекса перед рабочими и крестьянами, который культивировался при советской власти. Я стоял в школе у доски, честно и увлеченно преподавал на две ставки, пахал, вкалывал, и у меня не было ощущения, что мое дело менее важное, чем, например, хлебопашество. Мне никогда не казалось, что я работаю меньше, чем кто-то другой. И с вашим вопросом — то же самое. Люди меняли фамилии, имена, отчества, выбирали псевдонимы. Мне тоже предлагали взять литературный псевдоним, чтобы легче было печататься. Мало того, что стихи не те, так еще и фамилия не та… Мне это казалось нелепым: ведь это фамилия моего отца, моего деда, прадеда. Так что я об этом даже никогда не задумывался. Что скрывать, если все и так очевидно? Как правило, антисемитские анекдоты и прочее звучат в ситуациях, когда люди не знают, кто их собеседник. Про меня не знать сложно.

Забавный еврейский анекдот мне может рассказать, например, мой друг Лева Рубинштейн, и это будет смешно и изящно. Но это уже совсем другая история. В годы советской власти в стране был государственный антисемитизм, и, конечно, в некоторых действиях я был ограничен. Во времена борьбы с космополитами мою маму выгнали с работы, вообще в семье были определенные неприятности, связанные с национальностью. А к людям, которые позволяют себе национальные выпады, я испытываю смешанное чувство жалости и брезгливости... Не могу представить, например, чтобы кто-то из моих тысяч учеников позволил себе по отношению ко мне что-нибудь подобное. Вспомнил: был такой случай в Доме литераторов, но тогда я даже не понял, что произошло. Человек, высказавшийся в мой адрес, был настолько разочарован тем, что я этого не понял и просто поднял удивленно бровь, что сам, по-моему, испытал по этому поводу сильный комплекс. С тех пор этот человек для меня перестал существовать — я его больше не замечал. Он попытался потом заново построить со мной какой-то диалог, какие-то отношения, но это бесполезно. У меня очень широкий круг знакомых. Да и в школе все дети разные, и чтобы работать с ними, нужно иметь широкие взгляды. Я многое готов понять. Но если кто-то для меня больше не существует — это необратимо.

— Значит, вы по своей сути достаточно жесткий человек?

— Некоторые путают мою внешнюю (вроде бы) интеллигентность с мягкостью. Есть вещи, которые я не прощаю. Разве что в случае, когда человек что-то сморозил... Если же он сделал это сознательно — точно нет.

— Евгений Абрамович, как вы относитесь к введению в школьную программу основ религиеведения? Стоит ли «навязывать» это детям?

— Вопрос сложный. Религия и мораль, этика — вещи, все-таки, не тождественные. Я понимаю, что за этим стоит не только желание разных религиозных институтов войти в школу, но и желание дать некие моральные устои, которые в наше время, конечно, потерялись. Я не понимаю, правда, почему при этом из школьной программы исчезают русские классики — Пушкин, Достоевский, Толстой, Чехов, почему обязательный экзамен по литературе отменяется, русская литература теперь по выбору. В то же время речь идет о введении в программу специальных уроков нравственности. Я считаю, что русская классическая литература как раз и воспитывает мораль и нравственность. Русская литература всегда славилась своей мировой отзывчивостью. Мне кажется, что рассказывать о религии нужно очень точно и осторожно. Во-первых, вызывает сомнения, когда это делается в четвертом классе: существует опасность разделения детей. Даже когда детей приводят в первый класс, распределяют на «А» и «Б», они уже через месяц воюют, хотя разделили их совершенно вольным образом. А тут один пойдет на урок ислама, другой — на урок православия, у третьего — вообще светская этика. Чтобы из этого не вырастали зерна вражды, преподавание должно быть очень тонким! И, прежде всего, у нас нет настолько подготовленных учителей (учитывая то, что раньше этого вообще никто не преподавал), которые могли бы обучать детей таким предметам. Не вижу ничего страшного в том, чтобы в школе детям преподавали особенности национальных культур, культурно-религиозные основы — это весомая часть культуры человечества. Но те учебники, что у нас сейчас есть, для этого явно не подходят. Надо пробовать и смотреть на результат: сеем ли мы вражду в нашей многонациональной стране, либо, наоборот, сеем добро и воспитываем в детях моральные ценности. Делать это нужно крайне деликатно. До 1917 года религия в школах была обязательна, но именно те люди, повзрослев, потом жгли церкви и вытворяли со священниками то, о чем жутко вспомнить. Это страшный опыт!

— В каком возрасте, по вашему мнению, ребенок уже готов к получению подобной информации?

— Я думаю, что в подростковом возрасте, то есть тогда, когда человек начинает думать о жизни и смерти, о любви и ненависти: с 14 до 18 лет. Я всю жизнь работал с детьми именно этого возраста, поэтому хорошо их знаю. В это время человек начинает задумываться о моральных и аморальных вещах, и в данной ситуации заповеди очень важны. Выражаясь математическим языком, это некая базовая система аксиом, по которой нужно жить. Но ключевую роль играет, конечно же, семья. Я убежден, что в этих вопросах мы от семьи не уйдем. Я закончил мехмат в 19 лет и преподавать начал очень рано: по возрасту я от своих учеников почти не отличался. Мне тогда хотелось, чтобы они все были, как я. Со временем я понял, что они должны быть самими собой, и моя задача, как учителя, — развивать то лучшее, что в них уже есть. Отрывать от семьи — очень опасно, хотя есть учителя, которые так делают, и ведут за собой. Талантливо, но куда? Учитель не должен отрывать ребенка от его среды, кроме, может, криминальной... В этом смысле, все, что связано с культурой и религией, должно идти от семьи, а школа поможет. Если уж мы заговорили о религии, то что можно понять в том же Толстом или Достоевском, не зная основ христианства? В то же время, что можно понять в христианстве, не зная ветхозаветных основ? Без всего этого совершенно непонятно, о чем беседуют Пьер с Андреем или о чем спорят Карамазовы.

Соня Бакулина