Гроссман между добром и злом
05.07.2013
05.07.2013
Екатерина Васильевна Гроссман — единственная дочь Василия Гроссмана, истинная «наследница по прямой», сохранившая об отце живые, теплые воспоминания (хотя со дня его смерти прошло уже почти полвека). Во всем ее облике — интеллигентном, изящном — чувствуется то, что называют «старой закалкой» — влияние и ее знаменитого отца, с которым они были очень близки, и семейных традиций в целом. Никакой деланности, искусственности, восторженности, ничего специфически «дамского» и «элитарного». Прекрасно осознавая, что ее отец писатель с мировым именем, Екатерина Васильевна держится аристократически просто. Я просто влюбилась в нее, мы подружились; заходила к ней на чай уже просто так, когда запись на диктофон была сделана... Ибо в нашей обыденности нечасто встретишь людей, одно звучание голоса которых напоминает не только о пережитом, но и о том, что это пережитое не затмило интерес и вкус к культуре, к тому, что Чехов называл «непрописной нравственностью».
— Екатерина Васильевна, мне доводилось довольно часто брать интервью у детей знаменитостей: почти все они, за редким исключением, жаловались, что отец давил на них своим авторитетом, затмевал все и вся своей персоной... Похоже, у вас — совсем другой случай?
— Вы знаете, отец был чрезвычайной деликатности человеком: настоящим, что называется, интеллигентом. Во всем. Включая такую его черту, как чисто «народническая», в духе демократов 19 века, любовь к самым простым людям. У него даже есть замечательный рассказ об интеллигентах, оторвавшихся, так сказать, от народа: они говорят о народе как об экзотике, с тайной насмешкой — как о забавных таких созданиях...
— Зато Володарский, автор сценария экранизации «Жизни и судьбы», в своем печально знаменитом интервью назвал книгу «гнилым романом», то есть антипатриотичным и антинародным...
— Да уж, у меня к нему есть кое-какие претензии: как раз отец был именно что демократичен, как я уже сказала, и именно что патриотичен.
— Тут в Интернете разгорелась яростная дискуссия: Денис Горелов, есть такой талантливый журналист, назвал Володарского «старым мерзавцем», помянув ему именно эти слова, о «гнилости» книги... На старости лет Володарский вдруг заделался квасным патриотом, будучи, между прочим, наполовину евреем... Обсуждали очень бурно, яростно, и многие интеллектуалы, кстати, не простили экранизации некоторого сглаживания мотивов книги — скажем, они полагают, будто Гроссман яростно ненавидел режим и был первым, кто сравнил его с нацизмом... А вы как полагаете?
— Вы понимаете, если бы отец занимался сравнительной политологией, сопоставляя два режима, он не был бы художником. А он, на мой взгляд, им как раз был: его интересовал прежде всего человек, человек на границе между Добром и Злом, а не социально-политические схемы. Он ведь все-таки не Чернышевский... Гроссман, думаю, ставил задачи скорее нравственные, художественные, нежели какие-то иные.
— И все же — сравнение двух режимов ему первому в голову пришло...
— Вы знаете, у нас с отцом был такой разговор — о сравнении двух систем — и он действительно так считал. А я спорила с ним, говорила, что их все же нельзя считать тождественными... Он спорил очень корректно, приводил разнообразные доводы... Да я и сама видела многих своих родственников по материнской линии (моя мама — украинка), возвращавшихся из Сибири, «раскулаченных», и это было страшное зрелище: голодные, раздетые, разутые — а была уже зима. Тем не менее я так и осталась при своем мнении: эти системы все же не тождественны — так я полагаю.
— Можно ли сказать, что ваш отец был человек воистину умным? Не удивляйтесь вопросу: не самый глупый Бернард Шоу, да и другие писатели, были, как вы помните, в восторге от товарища Сталина, посетив СССР, а блестящий интеллектуал философ Хайдеггер сотрудничал с Гитлером. Ну и так далее. Все они поставили под сомнение интеллект как таковой... У меня сложилось впечатление, что вашего отца не так просто было провести: он обладал ясным умом. Так ли это?
— Понимаете, он был человечным: это, наверное, главная его черта. Его деликатность была не наносной, не только от воспитания шла, он таким родился. И человечностью, истинной добротой была вызвана: это была не маска, как у многих других. Даже в молодости, когда он был революционно настроен, ему были ближе не большевики, а «народники», те, кто ходил в народ. Те, кто сочувствовал малым сим, неразумным, тем, кому еще хуже жилось. Пораженным в правах, нищим, убогим, неграмотным, тем, за кого некому заступиться... Именно любовь, человечность, а не ненависть, как иные полагают, была главной его чертой.
И еще вот что: меня всегда поражала его тактичность: один простой человек спросил его, чем он занимается, так отец не сказал, что он писатель. Говорит — дескать, в издательстве служу. Чтобы не смутить этого человека, не возвыситься над ним. Смешной у него как-то вышел разговор с домработницей Наташей (они иногда вели прелестные разговоры): эта Наташа, совсем простая женщина, изъяснявшаяся на каком-то особенном курском диалекте, говорит ему как-то: «Василий Семенович, вот вы яврей, а в рай попадете».
— Смешно.
— А ему смешно не было, он мне все это всерьез рассказал: очень ее уважал, и, действительно, по-своему она была неглупая женщина.
— Ум сердца? Как и у отца вашего? «Несмотря» на его интеллектуализм и талант? Образованность и иное, нежели у Наташи, происхождение?
— Ум сердца — да. В то же время он был очень требовательным к людям. Для него было важно, способен ли человек на самоотверженный поступок, обладает ли смелостью, отвагой... Отец был чрезвычайной смелости человеком: не раз ходил в атаку, был в самых «горячих» точках — Днепр форсировал, участвовал в освобождении Одессы, Минска, был на Курской дуге и даже в Сталинграде. И воевал не просто как военный корреспондент, а непосредственно ходил в атаку, как я уже говорила, разделяя со всеми тяготы военной жизни.
— А в мирной жизни поношений и запрета публикации не вынес... Ведь Кожевников, тогдашний главред «Знамени», самолично отнес рукопись романа на Лубянку?
— Да, это был для него страшный удар. Роковой.
— Твардовский, я знаю, из-за доносов некого Бубеннова, бездарного писателя, завидовавшего Гроссману, и по решению Фадеева, консультировавшегося в ЦК партии, как поступить с романом «За правое дело», советовал ему «затушевать» еврейскую тему. Гроссман же, насколько я понимаю, как раз себя идентифицировал с еврейством?
— Ну, разумеется: вы же видите по роману, что он считал, что нельзя ни от народа отрываться, ни от корней своих. Эти главы, где людей везут в лагеря в эшелонах... Или очерк этот замечательный — «Украина без евреев». Ему, кстати, еще раньше предлагали «не выпячивать» еврейскую тему, еще со времен «Степана Кольчугина». Но он всегда полагал, что неэтично от своего народа, тем более гонимого, отказываться.
— Гроссман, как я знаю из источников, совершенно случайно избежал трагической участи других еврейских интеллигентов: по делу ЕАК всего за год до смерти «отца всех народов» были расстреляны Маркиш, Зускин, Квитко, Бергельсон...
— Отец говорил: «У Сталина ко мне особое отношение — сажать он меня не сажает, но и премий не дает». Действительно, «Степан Кольчугин» и «Народ бессмертен» в последний момент были вычеркнуты из наградного списка.
— Могло быть и хуже. Если бы Сталин еще протянул бы годок-другой... Ну, вы сами все знаете: и про депортацию евреев и прочее. Но что меня лично радует? Что правда, извините за патетику, воссияет, что бы там ни было: «Жизнь и судьба» стала настольной книгой многих не только у нас, но и в Европе, в Америке. А сейчас — и в России сериал сыграл свою положительную роль — книгу опять до дыр зачитывают. Кстати, когда началась ее популярность?
— Первые отклики пошли, когда ее на русском напечатали в Швейцарии и во Франции — два экземпляра отец все-таки сумел сохранить, спасти от КГБ, а Войнович помог рукопись вывезти. Вот тогда-то и началась широкая известность книги. Вышел буклет со статьями, где отца сравнивали с самим Львом Толстым. Это было в 1980 году. И только в 1988-м, при Горбачеве, роман вышел в журнале «Октябрь». Тут поднялась такая волна, просто девятый вал какой-то! Когда я со склада несла по улице связки журналов, авторские экземпляры, меня просто останавливали, просили продать, умоляли буквально. Роман стал знаменит во всем мире...
— И отец этого не дождался... Екатерина Васильевна, перебирая старые фотографии отца с мамой, снимки из вашего детства, что вы чувствуете?
— Несмотря на все пережитое — а вы понимаете, ЧТО мы все пережили, вплоть до гибели бабушки, расстрелянной немцами, от чего отец всю жизнь не мог успокоиться — в моей памяти часто всплывают те счастливые дни, когда, еще до войны, меня маленькую отправляли к отцу на дачу... Папа собирал детей и рассказывал нам сказки, пересказывал книги и иногда на ходу придумывал истории. Рассказывал он так, что его версия зачастую была интереснее оригинала. Скажем, «Собаку Баскервилей» он рассказал лучше, чем Конан Дойл: я потом, когда ее прочла сама, испытала разочарование.
— Вы пошли по стопам отца: я знаю, что вы не только переводчик Диккенса, Теккерея, Марка Твена, но вы же еще и свои романы пишете?
— Я начала писать прозу уже после смерти отца. Написала два исторических романа о России ХVII века, один из них опубликован. Молю Б-га, чтобы мне хватило сил дописать семейную историю: там есть главы об эвакуации, о последних годах жизни отца. Уже умирая и с трудом удерживая ручку в руках, он одним пальцем перепечатывал свой последний рассказ о враче и его супруге, людях эгоистичных и обожающих комфорт, отказавшихся эвакуироваться из Кисловодска: герой рассказа так и остается работать врачом в госпитале при немцах. Но когда ему предлагают производить опыты на раненых красноармейцах, они с женой принимают решение принять яд, не могут переступить эту грань. Будучи, между прочим, сибаритами, привыкшими ублажать себя. Отец очень хотел закончить этот рассказ, хотя уже был обречен... И для него эта тема — выбора между Добром и Злом — была наиважнейшей, краеугольной...
— А за стенкой в той же больнице умирал Михаил Светлов: мне рассказал об этом сын его, Сандрик... Говорил, что хотя уже чуть ли не полвека прошло, 49 лет, отец до сих пор ему снится.
— Да, связь с родителями у меня тоже крепкая: и с отцом, и с мамой, которая была очаровательна — красивая, радостная, веселая. Мама говорила, что в Киеве, где они учились с папой в одной школе, его называли самым остроумным молодым человеком в городе. Мне кажется, несмотря на то что они развелись, она всю свою жизнь только его и любила. И у них было много общего: оба не выносили скуки, все время придумывали какие-то веселые занятия: домашние игры, остроумные пикировки, отец обожал записывать в большую такую записную книжку анекдоты.
— И последнее, очень, извините, печальное: письмо, которое в романе опубликовано — вашей бабушки к вашему отцу — оно подлинное?
— Нет, конечно... Это, разумеется, литература.
— И высокий ее образец: письмом зачитываются до сих пор, уже не вникая в его подлинность.
— У меня есть настоящее бабушкино письмо, где она пишет папе, что еще надеется отпраздновать победу. Ей и в голову не приходило, что убьют ВСЕХ евреев, Она уже была на костылях — поэтому и не смогла эвакуироваться в Москву к папе, эвакуация была спешная, поезда переполнены, и инвалиду было бы тяжело ехать... Вместе с ней, не посмотрев, что она уже была старая и больная, расстреляли психически нездоровую женщину, которая жила у нас в доме. Она, думаю, не понимала, куда ее тащат. Но потащили — старуху на костылях и больного человека, полуребенка, почти слабоумного...
— Вечная им память.
Диляра Тасбулатова