«Теперь я ведущий еврейский художник»
17.01.2014
17.01.2014
В декабре в Московском музее современного искусства открылась выставка, впервые в полном объеме представляющая творчество израильского художника и поэта Михаила Гробмана — одной из ключевых фигур московского авангарда 1960-х годов. Выставка проходит в рамках празднования 65-летия независимости Государства Израиль. В интервью Jewish.ru Михаил Гробман рассказал о том, что значит быть настоящим еврейским художником, можно ли считать таковым всеми любимого Шагала, чем поразила его израильская художественная среда начала 1970-х и как он пытался строить в Израиле новое еврейское искусство.
— Вы являетесь автором термина «Второй русский авангард» и одним из главных представителей этого течения. Когда и с чего началась эпоха «второго русского авангарда»? Был ли до нее авангард первый?
— Первого авангарда не было, был авангард классический, который развивался до и после революции. Самый яркий его представитель — Малевич. Эпоху «Второго русского авангарда» я отсчитываю с 1957 года. Тогда в Москве проходил Фестиваль молодежи, и каждая страна привезла с собой художественную выставку, на которой было представлено много авангардных работ. Это был большой смотр самых современных на тот момент тенденций и стилей. В те же годы в Москве прошли большая выставка Пикассо, американская и французская выставки современного искусства. С них-то вся смута и началась. И пока это советское болото перемешивалось, сложилась некая группа художников-единомышленников, которые совершенно не соответствовали советским эстетическим стандартам и делали нечто свое, что не было похоже ни на советское, ни на западное искусство. По моим подсчетам, таких художников было тридцать пять, включая меня.
— Вы с самого начала позиционировали себя как еврейского художника. Откуда происходит такая идентификация? В общественном сознании единственным настоящим еврейским художником был и, пожалуй, остается Марк Шагал.
— Да, он действительно когда-то считался королем еврейских художников, хотя никто его, конечно, не короновал, этот титул очень условен. Шагал, вообще говоря, был отцом всех еврейских китчистов. Он уже давным-давно не актуален. Теперь я ведущий еврейский художник, и это не я так решил. Меня и в Союзе художников считали таковым. Помню, как однажды, чтобы отчитаться перед комиссией Союза художников, в которой половина членов были евреями, я принес несколько своих работ на тему Агады. И вот я разворачиваю перед ними свои работы, а они смотрят на всех этих фантастических существ и не знают, как им реагировать, как все увиденное классифицировать. Обращаются с вопросом ко мне, мол, что это такое, а я отвечаю: «Это еврейские сказки». В 1965 году в Доме художников в Москве состоялась моя выставка, которая задумывалась как однодневная выставка-обсуждение, но продолжалась две недели и дала возможность большому количеству людей познакомиться с моими работами. Это была первая еврейская выставка после многих лет тотального замалчивания еврейской темы. Приходило много евреев разных поколений и, не веря себе, смотрели на еврейские буквы и символы.
— Что вообще отличает еврейского художника от нееврейского? Категория национальной принадлежности здесь вряд ли первична: Левитан и Модильяни, скажем, тоже были евреями, но правомерно ли их называть еврейскими художниками?
— Чтобы разрешить бесконечные споры на тему, кем считать Левитана — русским художником или еврейским, Пастернака — русским поэтом или еврейским, я придумал новый способ определить это столкновение между еврейским и русским. Здесь недостает одного промежуточного звена, благодаря которому все встает на свои места — русско-еврейский. Кого можно назвать русско-еврейским художником? Человека, который родился в еврейской семье, впитал некие еврейские понятия о жизни, необязательно даже религиозные, а просто другие, особые понятия, но при этом вырос в стихии русской культуры и русского языка. Естественно, что в России Левитана считают художником русским. Но если выставку Левитана устроить в Израиле, представлять его будут не как русского, а как русско-еврейского художника. То же самое можно сказать о Модильяни, Гейне и других. Люди чрезвычайно зависимы от культуры, в которой родились и воспитывались.
Понятие «еврейский художник» подразумевает несколько категорий. Категория происхождения первая, но не единственная. Есть еще тематическая — это то, чем художник увлечен, какой круг тем ему интересен. Третья категория — самая сложная, имеющая отношение к тому, как строится произведение искусства, в какой форме оно существует, каким образом взаимодействует со своим зрителем, куда этого зрителя за собой тащит. Здесь речь идет о насыщении произведения особыми знаками, символами, значениями, кодами, приметами еврейской культуры. Я всегда могу отличить, когда художник делает что-то, находясь в поисках себя как еврея, и когда он создает произведение по каким-то стандартным принципам. Настоящее еврейское искусство — это, к примеру, еврейские надгробия: в них все пронизано особой символикой, которую не спутаешь ни с какой другой. Вообще же наивысший расцвет еврейского искусства случился в 1920-е годы, во времена Култур-лиге (объединение еврейских культурно-общественных организаций, ставивших своей целью развитие образования, литературы, театра на языке идиш, еврейской музыки и изобразительного искусства — прим. ред.). Это было совершенно потрясающее явление, породившее много замечательных работ.
— Вы упомянули о «поисках себя как еврея». А у вас эти поиски как происходили?
— Мне не нужно было себя искать, я всегда знал, что я еврей. Я родился в еврейской семье. Отец мой был инженером, членом партии, по субботам не курил. Мать происходила из религиозной семьи. Мы соблюдали еврейские праздники, в Песах пользовались специальной посудой. Когда во времена Хрущева все синагоги закрыли, мой дедушка и дядя Эфраим устроили у себя дома в Харькове подпольную синагогу, и там стала регулярно собираться местная община. Я хотел туда попасть, но мне не разрешили, боялись, что «Мишка кому-нибудь ляпнет, разболтает». Еще помню, как однажды в Суккот пошел с приятелем гулять, никого не предупредив, и долго не возвращался. Боялся, что дома меня за это ждет нагоняй. Мы нарубили камышей, я принес большую охапку домой и разбросал ее по полу. Наказывать меня никто не стал: я ведь листья принес в Суккот. То есть с детства для меня было естественно быть евреем. Сколько себя помню, всегда этим гордился, вслух и открыто об этом заявлял. Володя Гершуни (Владимир Гершуни, поэт, диссидент — прим. ред.) надо мной смеялся: «Мишка, куда ни придет, с порога говорит, что он еврей».
— Действительно так и было?
— Не совсем так, компании ведь разные были. Если я чувствовал, что что-то не то, сдерживал себя. Но такое происходило нечасто. Я вообще считал, что быть евреем — большая честь, и даже в некотором смысле с сожалением смотрел на людей, которые не были евреями.
— С сожалением?
— Считал, что еврей — это особенная категория, такая аристократия.
— В 1971 году вы уехали в Израиль. Почему уехали и почему именно в Израиль, а не в Америку или Европу, как многие из вашего круга?
— К моменту нашего отъезда я уже был более или менее известен, у меня прошло несколько выставок, вышло несколько публикаций обо мне в иностранных журналах. И мои друзья говорили, что если вдруг меня не будут отпускать, они встанут на мою сторону и помогут пробить путь на Запад. У нас с Ирой (Ирина Врубель-Голубкина, жена Михаила Гробмана, главный редактор журнала «Зеркало» — прим. ред.) был маленький ребенок, Яшке было тогда четыре года. И я с ужасом думал о том, что скоро он пойдет в советскую школу. Вот этот ужас был одной из главных причин нашего отъезда. Но были и другие обстоятельства: Израиль нам тогда представлялся какой-то золотой страной, где все замечательно, чудесно и справедливо.
— А откуда у вас была такая информация?
— От советской власти. Пропагандисты нам в красках рассказывали, какой Израиль агрессор и какой здесь творится террор. И мы понимали, что в действительности все так, но ровно наоборот. Израиль меня естественным образом привлекал, вся моя жизнь была так или иначе связана с мечтами о нем. И особого героизма в нашем отъезде не было, мы ведь знали, что едем в рай. Я был уверен, что, как только приеду в Израиль, у меня сразу состоится выставка в самом интеллектуальном месте, в самом главном музее. Что сразу появятся деньги, чтобы приобрести все необходимое. Что меня здесь примут на ура, что передо мной будут открыты все дороги...
— На самом деле все получилось, конечно, иначе?
— На самом деле все получилось именно так, как я себе и представлял. Произошло то, чего не происходило ни с одним художником, кроме меня. Через два месяца после нашего приезда у меня открылась персональная выставка в Тель-авивском музее. Когда я пришел в кабинет к директору музея, у него на столе лежало несколько французских журналов с репродукциями моих картин. Поселились мы в Иерусалиме. Помню, как представитель «Сохнута» долго уговаривал нас поехать в какое-то место для богатых иностранцев и высокопоставленных лиц, активистов алии. Мы туда попали, не будучи ни теми, ни другими, и те самые активисты алии долго не могли понять, кто мы и как там оказались.
— А у вас самого есть этому объяснение?
— Много шума наделал сам наш отъезд из Москвы. К нам домой в Текстильщики пришло на проводы пол-Москвы, даже незнакомые люди. Очередь спускалась хвостом со второго этажа во двор. Все у нас спрашивали: «Ну, как там, в Израиле?» Мы ведь были уже одной ногой здесь, поэтому вроде бы обладали каким-то потусторонним знанием. Я не был знаком ни с кем из израильского посольства, но слухи о нашем отъезде распространились, как огонь по сухому полю, и дошли, в том числе, до сотрудников посольства. Израильтяне долго не могли понять, что происходит, из-за чего весь этот шум, кто мы такие, с кем они имеют дело.
— Как вас приняла местная творческая элита? Трудно ли было встроиться в новую художественную среду?
— После приезда я начал со всеми знакомиться. Меня очень хорошо приняли, сразу записали членом Союза художников, назначили членом Совета по делам русских олимов (репатриантов — прим. ред.). Я внимательно посмотрел, что выставлялось в основных музеях, и понял, что все это сильно отстает от современного западного искусства, что я не смогу найти общего языка ни с недавно приехавшими русскими, ни с местной элитой. Местные художники не имели никакого представления о том, что произошло за последние сто лет в искусстве, хотя Израиль был частью свободного мира. Но все же нашлось несколько человек, с которыми у нас были общие взгляды и которые, пусть и с некоторым опозданием, делали что-то в духе западного художественного процесса. Тогда как раз начинался израильский концептуализм.
— А не было чувства разочарования от того, что в России вы были чуть ли не единственным еврейским художником, а здесь — лишь одним из многих?
— Здесь их не было. То, что человек рисует плачущего мальчика в гетто, еще не делает его еврейским художником. Более того, тогдашнее израильское искусство было антиеврейским по духу. Я сразу для себя определил два главных принципа еврейской культуры — сионизм и иудаизм, не в смысле религии, а в смысле традиции, фольклора, философии, мистики. И не сразу сообразил, что молодое поколение художников и кураторов настроено антисионистски и антирелигиозно. Они шли по пятам Запада, где ничего из этого не было — просто потому, что такие вещи Запад не интересовали. Сами посудите: Йона Фишер, руководивший тогда отделом современного искусства в иерусалимском музее, в каком-то интервью накануне очередных выборов признался, что голосовать хотел за коммунистов.
Я кинул клич, стал искать людей, с которыми можно было бы вместе работать. Из русских художников на мой призыв мало кто откликнулся. Все без исключения верили в свой талант и, глядя на мои работы, конечно, ощущали некое несоответствие: зачем им, таким замечательным художникам, которых ждет прекрасная карьера, присоединяться к такому, как я, непонятно что рисующему? Вообще отношение выходцев из России ко всему новому в искусстве было строго отрицательным. И каждый в итоге прошел этот тяжелый путь, когда вдруг обнаружил, что никому не нужен.
— Это ощущение ненужности, чуждости, оторванности от местной среды вообще типично для эмигрантов. У вас его не возникало?
— Нет. Я тогда оказался в ситуации выбора: либо сдаться и делать то, что делали все остальные, к чему я был совершенно не готов; либо уехать в Америку или в другое место, где происходило бурное цветение современного искусства; либо создавать собственную среду. Я выбрал последнее, решил бороться. С моим советским опытом этот враг мне не казался таким уж страшным и непобедимым. В 75-м году я организовал группу «Левиафан». По хасидской легенде, Левиафан — это такой огромный кит, который, когда придет время, проглотит всех грешников, после чего все праведники сядут и будут есть его мясо. Я взял это название в качестве символа некой тотальной проверки, тотальной правды. Тогда же вышел первый номер газеты «Левиафан», в котором была напечатана моя статья «Моды в стране молока и меда», где я критиковал израильское искусство.
Из первого манифеста группы «Левиафан» 1976 года: «Наше коллективное выступление есть начальный опыт постройки всеобъемлющего национального стиля, соответствующего духу строительства нового Израиля... Наша политическая база — сионизм. Наша духовная база — еврейская мистика. Три основания определяют нашу художественную позицию: 1. Примитив. 2. Символ. 3. Буква... Народность и религиозность — две колеи нашей дороги, дороги к новому еврейскому искусству, достойному чуду возрождения Израиля».
— Кто входил в группу «Левиафан»?
— Ко мне присоединилось несколько человек, которых я должен был и хотел научить новой форме существования. По сути, «Левиафан» был школой. Речь шла о том, чтобы молодые современные художники сумели найти то, чем могли заниматься только здесь, то есть о создании оригинального искусства...
— ... того самого, которое вы называете «новым еврейским искусством»...
— Именно. Но для того чтобы привлечь людей на свою сторону, нужно было иметь некую базу. Художники в основном люди простые: плати им деньги, выставляй их работы — и они пойдут за тобой куда угодно. Денег у группы «Левиафан», как можно догадаться, особенно не было, поэтому ее привлекательность в материальном смысле была невысока. Речь шла еще и о том, насколько эти молодые художники понимали мои идеи, насколько они были готовы отказаться от того, к чему они привыкли, и принять взамен новое. Оказалось, что это было далеко не всем доступно.
— То есть построить новое еврейское искусство так и не удалось?
— Конечно, нет. Одному человеку это не под силу, это все равно что с голыми руками выйти против танка. Но дело все в том, что идеи необязательно должны реализовываться. Очень важно, чтобы идея была просто высказана, услышана, чтобы ей было положено начало. Она потом может дать ростки в совершенно неожиданное время и в неожиданном пространстве. Вспомним еврейскую легенду о гигантах, которые без разрешения Б-га решили войти в Ханаан и завоевать его. Все они в итоге погибли. Но осталась память о гигантах — мощных, сильных, красивых. То, что делала группа «Левиафан», так или иначе осталось в истории, об этом помнят. Сегодня это классика израильского искусства 70-х годов, одна из главных его тенденций.
Что касается создания нового вида еврейского искусства, сейчас я на это дело смотрю иначе. У евреев есть определенные вещи, которые другим не понятны и не интересны, потому что у них другое воспитание и культура. На сегодняшний день еврейские художники рассеяны по всему миру и каждый в своей стране считается своим — американским, французским, итальянским художником. Но каждый из нас должен задуматься о том, где он находится — с точки зрения не физического состояния, а мыслей, сознания. Должна произойти самоидентификация, за нее надо бороться, о ней нужно говорить и писать. И тогда мы сможем прийти к ситуации, когда на международных художественных выставках, где представлены национальные павильоны — французский, немецкий, американский и так далее — появится и еврейский павильон. И будет совершенно неважно, гражданами каких стран по паспорту являются художники, которые в этом еврейском павильоне будут выставляться. Все должны быть в конечном итоге гражданами своего народа.
Диана Россоховатская