Top.Mail.Ru

Интервью

«Здесь я какой-никакой, а Гельфанд»

25.07.2014

Михаил Гельфанд — профессор факультета биоинженерии и биоинформатики МГУ, замдиректора по науке Института проблем передачи информации РАН, гражданский активист и внук выдающегося математика и просветителя Израиля Моисеевича Гельфанда. В интервью Jewish.ru он рассказал о том, как помогает разоблачать жуликов среди чиновников, по какой причине не уезжает из страны, почему быть Гельфандом проще, чем Рабиновичем, и что ждет российскую науку в ближайшие годы.


— Вы своего деда каким запомнили?

— Дед был довольно резким человеком, но, как оказалось потом, в старости, очень добрым. Как-то в нем эта доброта постепенно проявлялась. Он родился и вырос в приднестровском местечке, в традиционной еврейской семье, знал идиш — я пару раз слышал, как он переводил с идиш какие-то песни. Но сам он от традиций был далек и довольно рано уехал учиться в Москву.

— Правда ли, что его, ученого с мировым именем, долгое время не пускали в действительные члены Академии наук СССР из-за еврейского происхождения? Рассказывают, например, что глава Отделения математики АН был ярым антисемитом.

— Это была одна из причин. Еще одной причиной был как раз его непростой характер. Израиль Моисеевич довольно жестко обращался с людьми и часто позволял себе резкость в адрес коллег, что тоже не способствовало его популярности.

— А в адрес власти?

— Каких-то открытых высказываний в адрес власти я от него не слышал, но знаю, что «правильные» письма он подписывал, а «неправильные» — не подписывал, что, в общем, тоже было проявлением некой позиции.

— Тема антисемитизма вообще звучала в вашей семье?

— Такого, чтобы сесть и со всей серьезностью это обсуждать, не было. Безусловно, в разговорах такая тема фигурировала, но об этом говорили, скорее, как о чем-то неизбежном, как о явлении природы: «Вот сегодня дождь... Вот у нас в стране антисемитизм...»

— А на себе вы это «явление природы» ощущали?

— Да, мне в пятом классе побили морду по национальному признаку. При поступлении в университет, в отличие от многих, проблем у меня не было. Несмотря на то что стояли довольно мрачные времена, в моем случае «недостатки» происхождения уравновесились достоинствами: все-таки явно валить внука Гельфанда никто бы не решился.

— То есть какие-то дивиденды от известного имени деда получали?

— Думаю, если бы я был Рабинович, а не Гельфанд, поступить в университет мне было бы сложнее. Но все-таки, скорее, это были дивиденды не от самого имени, а от среды, в которой мне посчастливилось расти. Я имел возможность читать правильные книги, слушать хорошую музыку, общаться с интересными людьми. Хотя был один случай, когда я получил прямую выгоду от своей фамилии. Как-то в начале 2000-х моя аспирантка написала одну интересную статью, мы ее захотели опубликовать в хорошем журнале, но сделать это у нас все не получалось. И тогда я попросил Израиля Моисеевича, который был академиком американской Национальной академии наук, представить статью в журнал этой самой академии. Поскольку с другими американскими академиками я знаком не был, пришлось обращаться к деду. Впрочем, он для этой статьи нашел самого строгого рецензента, какого только можно представить, — человека, чью работу на ту же тему мы сильно дополнили.

— У вас и дед, и отец — математики, вы и сами окончили мехмат МГУ, но в итоге занялись биологией. Как Гельфанды-старшие отнеслись к тому, что вы не пошли по их стопам?

— Во-первых, я у них не спрашивал. А во-вторых, тут получилось в некотором смысле наоборот. Израиль Моисеевич, уехав в Америку, увлекся там биоинформатикой. А я к тому времени уже довольно давно биоинформатикой занимался. И однажды его на какой-то конференции невежественные биологи спросили, не родственник ли он Гельфанда, имея в виду меня. Только представьте соразмерность наших величин! Так вот, если говорить о том, кто по чьим стопам пошел, то, скорее, он по моим.

— В общественном сознании есть такое стереотипное представление об ученом как о человеке, который все время проводит в лаборатории, целиком погруженный в работу, и ничем посторонним не интересуется. Вы этот стереотип в определенном смысле разрушаете: вы довольно публичный человек, часто даете интервью, выступали на митингах, заседали в Координационном совете оппозиции. Считаете ли вы, что людям науки сегодня нельзя оставаться в стороне от актуальных событий?

— Начнем с того, что стереотип этот не очень правильный. Современная наука довольно сильно влияет на жизнь общества, как и общество на науку, поэтому многие ученые становятся заметными публичными фигурами. Скажем, было Пагуошское движение, когда ученые в прямом слове заставили прекратить ядерные испытания. Я уже не беру крайние случаи типа Сахарова, который в какой-то момент стал профессиональным политиком очень высокого уровня. Так что в правильно устроенном обществе ученые занимаются таким же политическим активизмом, как и другие граждане, с той лишь разницей, что знают больше остальных. И в этом смысле у ученых особая позиция — просто в силу ответственности, которую на них это знание налагает. Это именно ответственность, а не привилегия. Кроме того, все зависит от темперамента каждого отдельного ученого.

— А у вас какой темперамент?

— Мне все время не сидится. Я постоянно нахожу вещи, которые, как мне кажется, надо делать, и делаю их.

— Что сегодня в России надо делать?

— Сейчас надо по возможности консолидировать думающее меньшинство. В меру своих сил противостоять мракобесию — и политическому, и религиозному, и научному. Ну а дальше — попытаться выжить, сохраниться в своем человеческом качестве, то есть не впасть в истерику, не свихнуться, не скурвиться.

— В меру своих сил — это как именно? Какие есть способы?

— Здесь есть разные аспекты. Если мы говорим про научное и мировоззренческое мракобесие, то бороться с ним можно только просвещением. Если мы говорим про мракобесие политическое, то той самой консолидацией. Вот у нас, скажем, 15% людей не одобряет захвата Крыма. Может показаться, что 15% — это очень мало, но на самом деле это десятки миллионов человек, и им хорошо бы друг про друга знать и понимать, что каждый из них не один.

— Координационный совет оппозиции (КС), в который вы входили, тоже был такой попыткой объединить меньшинство?

— Да, и я бы даже не сказал, что эта попытка была неудачной, хотя, конечно, поначалу надежд было больше, чем в итоге осуществилось. Совет образовался уже на излете и политического, и психологического подъема, поэтому вся его деятельность пришлась уже на спад оппозиционной активности. Кроме того, там с самого начала произошел раскол, причем очень неожиданным образом. Туда выбрали в основном людей с вполне либеральными взглядами, и я этому очень радовался, у меня было ощущение, что я окажусь в компании единомышленников. В КС было несколько националистов, какие-то левые разной степени безумности, но больше всего было действительно таких кондовых либералов. Но потом возникли жесткие разногласия по поводу степени радикализма, и те же либералы неожиданно стали голосовать так же, как националисты. Я же был, по-видимому, одним из самых больших оппортунистов в совете, поскольку считал, что бессмысленно призывать к революции, а надо пытаться делать какие-то пусть и мелкие, но конкретные шаги. Этот раскол довольно сильно парализовал всю работу совета. Но я по-прежнему думаю, что говорить что-то безумно радикальное — значит компрометировать оппозиционное движение как таковое.

— А как к вашему гражданскому активизму относятся коллеги и студенты? Они как-то демонстрировали свое отношение к тому, например, что вы выступали на митинге оппозиции?

— Я их об этом не спрашивал, специально мы эту тему не обсуждаем. Но очень многих своих коллег и студентов я видел на митингах. Знаю, что многие за меня голосовали, когда проходили выборы в Координационный совет. Какая-то моя политическая деятельность началась с того, что меня позвали выступить на митинге на проспекте Сахарова. И оказалось, что есть определенное количество людей, которым ровно это и было нужно — не кричалка, а такое спокойное интеллигентское самокопание. Кстати, мне потом кто-то из коллег сказал, что я изобрел новый жанр политической речи — «глубокая интроспекция перед митингом в 50 тысяч человек». Это, конечно, была подколка, но добродушная. Помню, что по случаю Нового года наши студенты делали ролики про преподавателей и взяли видео как раз этого моего выступления на Сахарова — перемонтировали его, и получилось что-то смешное. То есть они это заметили и запомнили.

Еще были случаи, когда студенты со мной советовались по каким-то поводам, связанным с политической обстановкой. Например, одна наша аспирантка вместе с подругой была наблюдателем на одних из последних выборов. Ее подругу за это стали потом выгонять из школы, где она работала. И вот они приходили ко мне за советом, что можно сделать в этой ситуации. То есть здесь все так же, как с обсуждением антисемитизма: специально про политику мы со студентами не разговариваем, но как явление природы эта тема присутствует.

— Вы один из участников нашумевшего сетевого проекта «Диссернет», который занимается экспертизой диссертационных работ политических и общественных деятелей на предмет фальсификаций и плагиата. Как вы выбираете, кого надо проверить?

— По-разному бывает. Есть ковровые проверки, когда берется некая категория людей и проверяется целиком. Это могут быть депутаты Госдумы, губернаторы, ректоры федеральных университетов, другие начальники. Второй способ — более научный: если обнаруживается какое-то «гнездо», в котором было зафиксировано несколько сомнительных защит, дальше можно проверять людей, которые выступали там в качестве научных руководителей и оппонентов, и смотреть, на чьих еще защитах они засветились. Редко, но случается, что кто-нибудь из видных деятелей омерзительно себя поведет, и тогда на всякий случай бывает интересно посмотреть, что у него с диссертацией было. Но таких случаев мало: чтобы под человека так целенаправленно начали копать, надо, чтобы это совсем уж патентованный мерзавец был.

— Можете вспомнить наиболее вопиющие случаи фальсификаций, которые лично вас потрясли?

— В последние месяцы мы начали проверять медицинские диссертации, которые раньше просто боялись трогать. С ними проблема в том, что списывания там довольно часто сопровождаются подлогом. Если человек полностью переписал чужую работу, это, конечно, плохо, но в целом не так страшно. Но там встречаются диссертации, которые переписаны целиком, таблицы в них все те же самые, а вот числа в таблицы вписаны другие и вообще диссертация про другую болезнь или другую операцию. Я как-то смотрел одну такую работу, где числа в таблице не сходились. То есть ясно, что человек не просто переписал чужой диссер, но и показатели выдумал. И вот это, пожалуй, расстраивает меня сильнее всего.

— А чья это была работа?

— Завотделением какой-то больницы. То есть это не просто человек, занимающий определенную административную должность, но еще и практикующий врач. С другой стороны, есть сколько угодно анекдотических историй подлогов. Например, меня очень повеселила история с тульским губернатором
[Владимиром] Груздевым, самым богатым из российских губернаторов. У него диссер не просто липовый, а еще и переписанный целиком. Ему втюхали какую-то безумную халтуру. Понятно, что, скажем, швейцарские часы, выпущенные в Китае, он носить не будет. Неправильный костюм — не знаю, от кого уж там принято носить костюм, — тоже не наденет. А вот с диссером у него случилась такая незадача. И дальше возникает вопрос о том, какой он губернатор. Как принимает план развития области, если не может в написанном тексте отличить липу от нелипы? Вот Рамзану Кадырову написали же честный, хороший диссер — люди старались, не халтурили. Это правильный пацан. А Груздев, получается, неправильный.

— То есть ему с его липовым диссером нельзя доверить управление регионом? В чем вообще главная проблема фальшивых диссертаций госчиновников?

— Тут есть два аспекта. Вот
[Сергей] Пархоменко (один из основателей проекта «Диссернет» — прим. ред.) считает, что фальшивый диссер говорит о том, что человек — жулик. И в этом смысле «Диссернет» — хороший «жуликомер». Но меня здесь интересует, скорее, вопрос профессиональной пригодности. На таком вот маленьком примере человек показывает свою несостоятельность как управленец.

— Уже несколько лет вы принимаете участие в работе летней биологической школы, где учатся бесплатно одаренные дети из разных регионов страны. В одном из интервью, рассказывая об этой школе, вы сказали следующее: «Традиция, чтобы люди, которые занимаются наукой, много времени тратили на школьников, в России была всегда. Это долги, которые надо отдавать». Долги перед кем?

— Смотрите, Колмогоров (профессор Андрей Колмогоров, выдающийся советский математик — прим. ред.) основал при МГУ школу-интернат для старшеклассников со способностями к естественным наукам. Израиль Моисеевич
[Гельфанд] организовал Заочную математическую школу. Интернат при Новосибирском университете тоже делали университетские профессора. Это люди, которые учили нас, и мы теперь должны проследить за тем, чтобы эта традиция не завяла. То, что мы задолжали своим учителям, мы должны отдать своим ученикам. Это как с родителями: то, что задолжали родителям, мы отдаем своим детям.

— Вы поэтому не уезжаете из России? Отдаете долги?

— Нет, наверное. Этим можно заниматься где угодно, было бы желание.

— В 2011 году в одном из интервью вас тоже спросили, почему вы не уехали из страны вслед за дедом и отцом. В ответ вы рассказали анекдот про старого еврея, который на смертном одре беспокоится о том, что все члены семьи собрались около него и никто не остался в лавке. И пошутили тогда, что остались в России «стеречь лавку». Прошло три года, ситуация в стране изменилась, поток уезжающих увеличился. Вы по-прежнему лавку стережете?


— А вы думаете, лавка уже сгорела? С одной стороны, это вопрос некой ответственности за то, что здесь происходит. Я сейчас не про страну говорю, а про тех людей, которые от меня зависят в плане науки. С другой стороны, это вопрос самореализации. В Америке я был бы лишь одним из миллиона американских профессоров, а здесь я какой-никакой, а Гельфанд.

— Как правило, российские ученые решают эмигрировать как раз из-за отсутствия возможности реализоваться. Приводят в качестве аргументов низкие зарплаты, недостаточное финансирование исследований, забюрократизированность науки и так далее.

Экспериментальный биолог в России на самом деле живет очень плохо — не из-за того, что у него зарплата низкая, а из-за таможни, накруток на реактивы и прочее. И в этом смысле заниматься биологией в России — все равно что участвовать в соревновании по бегу, где все спортсмены просто бегут, а человек из России бежит в мешке. Для многих людей эмиграция действительно необходима, потому что иначе они не смогут реализоваться как ученые. Биоинформатика в этом смысле в более выигрышном положении. Это относительно простая и дешевая наука: нам не надо мышей кормить, реактивы у нас не киснут, какие-то специальные приборы нам тоже не нужны. Кстати, я думаю, что именно поэтому в России биоинформатика сохранилась на достаточно высоком уровне.

— По вашим наблюдениям, у процесса утечки мозгов какая сейчас динамика?

— В последние полтора года по понятным причинам динамика скверная. Очень усилилась после Крыма. Я сужу в том числе по своим аспирантам: видно, что они стали серьезнее задумываться об отъезде. И коллеги, живущие в Европе, рассказывают, что значительно выросло число заявлений от ученых из России. Причем увеличивается именно поток тех, кто решает уехать не из-за низких зарплат, а из-за общей противности ситуации в стране.

— Что ждет российскую науку в ближайшей перспективе? Каков ваш прогноз?

— Что касается прогноза глобального, если молодежь продолжит уезжать, это будет действительно большая трагедия. И если все деньги сейчас пойдут на строительство моста через Керченский пролив, науке тоже будет не очень хорошо. Ясно, что страна перестраивается на какой-то другой стиль жизни, и экономить будут в том числе за счет науки. В целом понятно, что в ближайшей перспективе с российской наукой ничего хорошего не будет. Но это свойство не российской науки, это свойство российской действительности.

Диана Россоховатская

{* *}