«У советского человека психология заложника»

06.09.2016

Дмитрий Бавильский – писатель и литературный критик, номинант «Русского Букера» и «Большой книги». В интервью Jewish.ru он рассказал, чем пахли заводы Челябинска в его детстве, за что его выгоняли из комсомола и какова сегодня главная задача русского интеллектуала.

Твои тексты густо усеяны наблюдениями и впечатлениями, такое чувство, что ты смотришь на мир через огромную линзу, и хочется смотреть с тобой вместе. Расскажи о своём детстве.
– Я родился в Челябинске, первые годы провел на окраине города, а когда отец поехал создавать хирургическое отделение в районную больницу Уйского района, жил в деревне чуть ли не до самой школы. Рос болезненным, поэтому в ясли и садик не ходил. Самостоятельно просыпался, зарисовывал в тетрадку положение стрелок на циферблате, чтобы объяснить родителям, во сколько встал, и начинал заниматься своими делами, ожидая, пока мама не придет домой с работы. Дел всегда было много – книги, рисование, кубики, пластинки со сказками. Приходила мама, кормила меня и отправляла на улицу к друзьям и подружкам. По оттенкам, растворённым в воздухе, жители Челябинска угадывали направление ветра: по всему городу были разбросаны вредные производства. Лакокрасочный пах не так, как Цинковый или Металлургический. Французский и немецкий варианты моего романа «Едоки картофеля» начинался с перечисления запахов, которые витают над странным городом Чердачинском, в котором есть не только консерватория, но и огромный Музей современного искусства. Когда я писал эту книгу, в городе не было ещё ни одного «Макдональдса», поэтому я придумал поставить его на Площади революции вместо памятника Ленину, про которого Довлатов когда-то написал, что у него две кепки. Реальность оказалась более щадящей – первый «Макдональдс» встроили в наш самый большой кинотеатр «Урал», переименовав его, правда, в «Киномакс».

Ты и сейчас производишь впечатление самодостаточного человека, стало быть, так было всегда?
– В два года я знал азбуку, в три – уже умел читать и обходиться со своим внутренним миром более-менее самостоятельно. В четыре я написал стихотворение «Бежал заяц-скакун, сел на пень, показался ему длинным день». Мне оно так понравилось, что я решил дописать нравоучительное продолжение: «День был долгим оттого, что не делал ничего, спал, да ел маленечко...» Но концовка эта меня не очень удовлетворила. А чуть позже у меня появилась своя страна, в Северном море, недалеко от страны Андерсена.

Родители были молодыми, когда появился ты?
– Я был «студенческим ребенком»: когда появился на свет, обоим родителям, Нине и Вове, было по 21. Поэтому я не сразу почувствовал на себе, что такое быть «врачебным ребенком». Здоровье было слабеньким, надо мной тряслись, конечно, но в меру. Не залечивали. Каждый день меня обязательно поили парным молоком и давали ложку меда, из-за чего, как считается у нас в семье, у меня выросли и сформировались здоровые зубы. Да, еще был рыбий жир. В профилактических целях. Мама до сих пор с гордостью говорит, что я выпил примерно трехлитровую банку. Так мне закладывали мощный иммунитет, который я теперь беззастенчиво трачу.

А как насчёт национального иммунитета, ты ведь из еврейской семьи?
– О том, что я еврей, я узнал уже в школьном возрасте, от одноклассников и соседки-антисемитки, ругавшей меня неизвестными словами, которые воздействовали на мою маму каким-то непонятным образом. А семья наша самая советская, то есть интернациональная. В анатомии семейного организма не было такого органа, отвечавшего за распознание своих и чужих. Но что-то, разумеется, передалось и осталось, просто на этом никто не фиксировал внимания: почему на нашем столе по праздникам появляется фаршированная рыба и зачем дедушка выписывает журнал «Советиш Геймланд». Все мои евреи жили на Украине, откуда папа и приехал на Урал, чтобы поступить в медицинский институт. Бабушка Доня и деда Фима, жили в уютном местечке Тульчин под Винницей, куда меня возили каждое лето, чтобы подкормить. Доня взмахивала руками: «Ой-вей, посмотрите, какой он худенький», вставала в пять утра, шла на базар за живой ещё курицей, которой сама отрубала голову под раскидистой шелковицей, росшей во дворе. Из тех времен я помню, как оказался с дедом на еврейской свадьбе – с хупой и всеми делами, точно внутри шагаловской картины: поздний вечер, я у деда на руках, он несёт меня в сторону огней и какого-то сада, где под открытым небом расставлены столы, забитые едой, а рядом со столами сооружено что-то вроде походного шатра. Бабушка с дедушкой по папиной линии познакомились в госпитале. До войны у каждого из них была своя семья, но Донин муж-летчик погиб в боях, а жена и дочь Фимы – в концлагере на территории современной Румынии. Дед не дошел до Берлина 42 км, его ранило в живот, и он дошел до госпиталя со своими кишками в руках. Я помню шрамы на его теле. После войны два этих одиноких, далеко уже не молодых человека встретились и родили папу.

А родственники матери?
– Дедушка Вася и бабушка Поля, родители моей мамы, оказались в Челябинске сразу после войны, куда переехали почему-то из Баку. На самом деле происходят они с Поволжья, но голод заставлял их несколько раз переезжать в поисках лучшей доли. На Урале лучшей долей оказалась работа на секретных объектах. Бабушка работала на заводе, а дед, пока его не посадили, возил Курчатова, то есть был личным шофёром изобретателя атомной бомбы. Дед, правда, не любил об этом ничего рассказывать, поскольку до самой смерти считал себя носителем важных государственных тайн.

Твоя семья пострадала и от фашистов и от коммунистов. Каким было идеологическое воспитание дома, что вообще открывалось при упоминании этих историй?
– СССР был тоталитарной страной закрытого типа. Да и мы жили в городе, закрытом для иностранцев. В общем, сравнивать было не с чем. Порядки эти воспринимались как данность, а до всего приходилось доходить собственным умом. Конечно, помогали вражьи радиоголоса, но где они, а где повседневная жизнь заложников, взятых глупым и мстительным государством в полон и рабство? Психология советского человека – это психология заложника, которому важно выжить. Я не исключение, хотя, конечно, вряд ли бы сделал комсомольскую карьеру – меня уже в школе трижды из комсомола выгнать пытались. Тут странная штука произошла – в СССР очень много занимались образованием и «духовным воспитанием», достигшим пика именно в наших поколениях. Вот почему возникли люди с самостоятельным мышлением и чувством собственного достоинства, которым особенно тяжело живется в нынешней России.

За что ж тебя из комсомола?
– Первый раз за то, что я сдал реферат по советско-американским мирным инициативам, основываясь на материалах журнала «Америка». В старших классах, пришедшихся на годы антиалкогольной пропаганды, за то, что я, тогда восьмиклассник, попался со старшеклассниками на «распитии спиртных напитков». В третий раз – перед самыми выпускными экзаменами. Меня разозлила анкета классного руководителя, в которой спрашивалось о планах выпускников. Я огрызнулся, что это мое личное дело. Меня очень попросили не артачиться. Тогда я написал, что собираюсь поступать в духовную семинарию, а это оказалось несовместимым с комсомольским мировоззрением.

Расскажи о книгах и культурных событиях, которые тебя, что называется, перевернули?
– Таких событий очень много – от исполнения Пятой симфонии Шостаковича Теодором Курентзисом и ретроспективы Мэтью Барни в кёльнском Музее Людвига, на котором я впервые увидел все пять «Кремастеров» в течение одного дня. Ну, и до спектаклей Константина Богомолова, Кирилла Серебренникова и Бориса Юхананова. Первый осознанный переворот во мне, вызванный чтением, был связан с «Опытами» Монтеня, которые я однажды прочёл на зимних каникулах, когда жил у бабушки, в заснеженной избушке, совсем как на необитаемом острове. Если в моей литературной жизни и был случай, после которого я стал «другим человеком», то это именно случай с двухтомным Монтенем, прочитанным под «Голос Америки», «Немецкую волну», «Радио Свобода» и «БиБиСи».

Есть страна, жителям которой ты завидуешь?
– С самых первых туристических поездок я придумал себе страх оказаться в таком месте, лучше которого нет, приехать куда-то и понять, что ты дома. Но пока он не осуществился. Теперь я предпочитаю руководствоваться другим принципом: «где я – там и солнце», а путешествия нужны мне, только как повод к новым текстам. Я постоянно пишу и строю травелоги, книги-путешествия. Для современного человека это такая же важная возможность, как любовь. Недавно у меня вышло подряд две таких книжки – «Невозможность путешествий», где первая часть была посвящена поездкам в Алма-Ату, Санкт-Петербург, Тель-Авив и в Бургундию, а вторая — всяким историям из моей чердачинской топонимики. А уже в этом году вышел «Музей воды» – венецианский дневник эпохи твиттера и Википедии.

Ты был недавно в Израиле, и уже не в первый раз – каким он тебе показался?
– Я не был в Израиле несколько лет. Мне нравится, как ощутимая постиндустриализация – ну, небоскребов стало больше – сочетается в нем с плавностью изменений. Стройки не меняют обыденной жизни, спокойной и размеренной. Если бы Израиль не был прифронтовой страной, при таком-то климате был бы сплошной курорт. В этот раз я, кажется, определился со своими «городскими приоритетами». Как в России все провинциальные люди, много о себе думающие, делятся на московско- и питерско-ориентированных, так и в Израиле важно определиться – Тель-Авив или Иерусалим. Что важнее – космополитизм или святыни, море или музеи? Кажется, что город отвечает чуть ли не за весь стиль жизни. Мне нравится, что в Тель-Авиве нет Стены Плача, но есть Средиземное море.

Последние твои работы – преимущественно культурологические тексты. Что-нибудь художественное готовишь?
– Я уже второй год пишу роман про «годы застоя» – как всё на наших глазах валилось, а мы не заметили. Очень важный для меня текст, и не потому что он в работе, просто многое обобщает.

Сейчас многим кажется, что всё должно было быть как-то по-другому. Ты что думаешь?
– Я отношусь к тем временам, как к самой осмысленной и продуктивной, самой свободной части своей жизни, когда культура и искусство были на высоте, росли как на дрожжах и были востребованы, а общество увидело для себя перспективы. Когда открылись не только границы, но и возможности, из-за чего жизненный успех стал зависеть не от перманентных унижений в горкомах и обкомах, а от личной предприимчивости и конкретных талантов. Это было время, когда тотальная серость отступила.

Да, но достаточно ли было этого, если сегодня мы наблюдаем возвращение вурдалаков?
– Возвращение вурдалаков – вопрос социальной инженерии, с утра и до ночи выкликающей в людях все самое дурное и отвратное. В нашей жизни слишком много агрессии, ненужной информации и медийного шлака. Мы просто из-под всего этого практически не выкарабкиваемся. Это, конечно, поразительно, но еще в университете, выпавшем у меня на перестроечные времена, казалось, что «кризис гуманизма» – скучные материи, навсегда сданные в архив. Однако сегодня вновь и вновь приходится напоминать, что гуманизм – это когда человек мера всех вещей. Не Олимпиады и не присоединения новых территорий, а то, как живётся старикам и детям, каков уход за больными и насколько сильно образование. Гуманизм знает, что жизнь не только для сильных и богатых, победителей и харизматиков, но вообще-то для всех.

Вот почему каждый вменяемый и мыслящий человек должен включаться в социальную экологическую цепочку и быть как можно менее токсичным. Нужен конструктив и положительные примеры. Социальный кал поощряется с самого верха, так как способствует разобщению всех со всеми. Понятно почему – еще Пушкин повторял за Шатобрианом, что счастье находится на проторенных дорогах, то есть когда существование стереотипно. Сложности начинаются, когда человек изобретает свою судьбу сам. Ну, или она его начинает изобретать, как в процессе болезни, например. Поэтому чаще люди пользуются готовыми схемами, а они почти всегда негативны. Для того чтобы отыскать хорошее, нужно как следует потрудиться. Это серьёзная и достойная, именно что интеллектуальная задача – не кричать во всю ивановскую: «Идите сюда, тут говно!», а обратить внимание на то, что хорошая выставка открылась или массовым тиражом стихи Рильке переиздали.