Интервью

Владимир Паперный

«Она же назовет тебя жидом!»

15.02.2019

Владимир Паперный не смог защитить в Союзе диссертацию по сталинской архитектуре и стал дизайнером в Америке. В интервью Jewish.ru он рассказал, как его дед-антисемит спас еврейских родственников, в чем было главное достижение советской пропаганды и почему у Собянина нет вкуса.

Писатель и журналист, дизайнер и искусствовед, культуролог и архитектурный критик. Вы говорили, что пытались бороться с желанием постоянно расширять профессиональные горизонты. Но как с этим можно бороться?
– Я был также ночным сторожем в змеепитомнике в Москве и – главное достижение – слесарем механосборочных работ третьего разряда. При этом всегда рационально предполагал, что если концентрироваться на чем-то одном, то можно достичь гораздо лучших результатов, не хотелось быть подающим надежды во многих областях. Когда приехал в Америку, думал, что буду академическим человеком. У меня уже была написана диссертация по сталинской архитектуре, впоследствии изданная книгой «Культура Два», но тогда ее нельзя было защитить в СССР, хотя кандидатский минимум по ней был сдан. Тем не менее в американских университетах разговор получался коротким: «Есть справка, что вы – кандидат наук?» У меня её не было. Стать профессором в то время не удалось. Я начал работать по своей первой специальности, дизайнером, и был рад, что наконец занимаюсь чем-то одним. Брал специальные классы в университете, работал художником в журнале, был начальником отдела рекламы в частной компании.

Диссертацию вы всё же ведь защитили в России?
– Да, в 2000 году я был в РГГУ у Юрия Афанасьева, он либеральный, оппозиционный историк, был соратником Горбачева. Он предложил мне защититься, и я сделал это. Получил дорого выглядящую красную книжечку с двуглавым золотым орлом. Открываю и читаю: Владимир Паперный теперь является доктором по culturology. А такого слова нет в английском языке. Думаю, ладно, не буду их высокомерно поправлять. Вернувшись в Лос-Анджелес, стал писать друзьям, что вот я теперь доктор of culturology. Но мой компьютер тут же автоматически поправил слово «culturology» на «cult urology», то есть «культовая урология». Несмотря на комизм ситуации, это позволило преподавать в Калифорнийском университете.

Вы были известны как критик лужковской архитектуры, а как относитесь к собянинской?
У Собянина нет никаких личных вкусов – он их никогда не высказывает. Он человек закрытый, неэмоциональный, он чиновник и подчеркивает это. Не знаю, лично ли это его идея, сделать Москву, как писали, образцовым коммунистическим городом и столицей европейского типа – согласно задачам Генерального плана реконструкции Москвы 1935 года. Подозреваю, что это было придумано, чтобы интеллектуалы перестали ходить на Болотную площадь. Они хотят жить, как в Париже, так давайте им построим кусок Парижа – пускай там будут уличные кафе и возможность ездить на велосипедах по снегу. Дайте им это, и они перестанут бунтовать. Для реализации этой идеи организовывались урбанистические форумы, приглашали иностранных архитекторов, даже Заха Хадид построила офисное здание. Масса людей довольна: «Москва стала замечательным городом!» Иностранцы приезжают и говорят: «Это действительно один из лучших городов в Европе!» Но за этим не стоит никаких личных архитектурных вкусов Собянина.

У Лужкова вкусы были, и он активно их выражал. Лужкова как-то спросили: «Почему вы сносите, а потом строите то же самое?» И он сказал: «Снесенное и построенное заново обладает гораздо большей культурной ценностью, чем сохраненное», – и снабдил своё высказывание заумным теоретическим бредом, который сам придумать не смог бы. Как только он сказал, что нам нужно соблюдать традиции московского зодчества – шпили, башенки и так далее, – архитекторы решили: «О, это же постмодернизм!» В результате вся лужковская архитектура довольна бездарна.

Комплекс Сергея Скуратова «Дом на Мосфильмовской», построенный в 2011 году, вообще-то, входит в пятёрку лучших небоскрёбов мира.
– Скуратов – талантливый архитектор. Башня в классическом модернизме, чуть-чуть с вольностью, – интересный проект, но он не вписан никак в окружающую среду, это небоскрёб в поле. Строился в конфликте с Лужковым, тот потребовал убрать верхние этажи, что нарушало всю композицию. Я как раз у Скуратова брал интервью в то время на крыше недостроенного дома, и он мне сказал: «Посмотрите вниз, вон там поле для гольфа Лужкова. Это здание загораживало ему солнце».

В предисловии к вашей книге «Культура Два» вы говорили, что исследование подтолкнуло вас к отъезду. Чтение архивов может обладать такой силой?
– У Карла Маркса есть фраза: «История повторяется сначала как трагедия, потом как фарс». «Культура Два», сталинская культура, возникла как трагедия в 30-е и повторилась в 70-е как почти безобидный фарс. После XX съезда и речи Хрущева был фантастический поворот. Сталинизм мгновенно умер. Ив Монтан пел по советскому радио, прошла американская выставка, привезли Пикассо, фестиваль 1957 года, когда Москва была заполонена иностранцами. При том, что в 1950-х годах за контакт с иностранцем можно было получить 10 лет лагерей, представьте себе масштаб сдвига. Масса людей переоценила уровень свободы, который возник в этот момент. Когда сняли Хрущева, гайки постепенно стали завинчиваться. Это было повторение истории как фарса: при Сталине уничтожались миллионы, здесь арестовывались единицы. Принципиальное качество сталинского террора состояло в том, что он был абсолютно непредсказуем. Ни один советский гражданин не мог чувствовать себя в безопасности – от маршала до дворника. Никаких специальных действий для того, чтобы попасть в лагерь, совершать было не нужно. Террор же брежневской эпохи был предсказуем. Люди знали, на что шли, и принимали все риски – объяснимый, понятный террор, которого при желании можно было избежать. У меня взгляд был отточен пятью годами работы в архивах. Возможно, мои страхи были сильно преувеличены, но обоснованы. Действительно, как только я почувствовал, что какие-то элементы «Культуры Два» возвращаются, я подумал: «Ну вот, пора».

Как на самом деле вас принял Запад, а вы – его?
– Идея звериного оскала капитализма – самое блестящее достижение советской пропаганды. Я предполагал, что будет очень трудно найти работу, общаться с людьми, а практические трудности оказались совершенно ничтожными. Психологические потребовали многих лет адаптации. Я наблюдал многих после переезда, схема везде одинаковая. Первые пять лет эмигранты говорят: «У нас (в России) вот так, а у них (в Америке) вот так». Потом всё переворачивается. В среднем через 10 лет после эмиграции человек достигает того же социального статуса, который у него был на родине. Это не относится к людям типа Барышникова и Бродского, у которых этот статус вырос в тысячу раз, но это не отменяет перестройку культурного сознания: принятия языковой среды, культуры, способов поведения. Сейчас в Америке я у себя дома, это моя страна. Когда приезжаю в Россию, я тоже у себя дома. В Америке во мне включается вторая личность, я разговариваю, думаю и анализирую с их точки зрения, а в России включаюсь я первого образца, и эти две личности мирно сосуществуют.

Как уживались вместе ваши русские и еврейские родственники?
– Когда родители в 1937 году сообщили, что они хотят пожениться, для обеих семей это был шок. Дедушка Николай Иванович уже был сослан в Сибирь за антисемитизм. Он был протеже дирижера Большого театра и очень известного антисемита Николая Голованова, который предлагал «покончить с жидовским засильем в Большом театре». В 20-е годы это было еще преступление, поэтому его уволили. И заодно дедушку, который никогда прямо на эту тему не высказывался, но, подозреваю, евреев не любил. Когда единственная дочь Калерия сказала, что выходит замуж за еврея, это стало событием. То же самое в еврейской семье, хотя они были уже коммунистами и порвали с мрачным талмудистским прошлым. Бабушкина младшая сестра говорила моему отцу Зяме: «Ты что, с ума сошел – жениться на шиксе? Она же назовет тебя жидом!» Понятно, что русско-еврейская свадьба была не самой большой проблемой для обеих семей в эпоху террора. К концу войны это была уже одна семья – все вместе жили на даче. Дед Николай Иванович вывез еврейскую часть новой семьи дочери в эвакуацию как начальник эшелона. Моя мама ему сказала: «Папа, надо спасти Иту Израилевну, она замечательная учительница, а ее невестка Мира беременна». Он нарушил массу неписаных законов, но вывез их всех, за что его сняли в итоге.

Интересно другое. У нас дома всегда собиралось много друзей моих родителей, главным образом из «Литературной газеты». Смешанная русско-еврейская компания, где никогда не чувствовалось этой разницы, никто ее не замечал. Но что-то произошло в 1972 году, я объясняю это началом еврейской эмиграции. Теперь все те же люди собирались у нас в квартире за одним длинным столом, но с одной стороны сидели все русские, а с другой – евреи, и орали друг на друга. Повод для ругани всегда находился какой-то совершенно нелепый.

Ваш отец Зиновий Паперный известен как серьёзный литературовед, писавший о Чехове, Маяковском и Пастернаке. Он был вполне себе человек системы, но позднее стал известен как автор едкой самиздатовской сатиры. Что за перемена с ним приключилась?
– К столетию отца в издательстве «Новое литературное обозрение» вышел сборник воспоминаний и документов «Зиновий Паперный: Homo ludens» – там всё об отце и даже больше. В предисловии я писал, что определение «человек играющий» удивительно точно подходит к нему. Его творческая жизнь состояла в постоянных переходах от серьезного литературоведения к пародиям, сатирическим стихам и политическим песням, которые не только не приносили прибыли, но иногда приводили к серьезным конфликтам. Эта его раздвоенность проявлялась во всем: с одной стороны, в уважении к авторитетам и стремлении к высокому покровительству, с другой – в невозможности не высказать вслух пришедшую в голову любую, пусть даже святотатственную остроту. Уважение к авторитету никогда не было у него подобострастием. Он просто считал себя равным любому. В 1948 году в состоянии тяжелейшей депрессии, во многом вызванной тем, что происходило в это время в стране, он попытался войти в Кремль – рассказать обо всем Сталину. Его немедленно арестовали. Спас, взяв на поруки, Владимир Ермилов, главный редактор «Литературной газеты», с которым у них были очень сложные отношения. Нельзя сказать, что эйфорические и депрессивные состояния души коррелировали у отца с серьезными занятиями и юмором. Даже в подавленном состоянии он каждое утро садился за свой рабочий стол. Если не писалось, занимался технической работой, делал выписки, вычитывал гранки. Остроты же рождались у него в любом состоянии, это был его, если угодно, способ познания мира.

К моменту исключения из КПСС он уже проделал путь от сталиниста до, условно говоря, диссидента. Не ходил на демонстрации протеста, не подписывал антиправительственных писем, но уходя на партийные собрания, каждый раз говорил мне: «Рейд в тыл врага», – поэтому исключение из партии было вполне заслуженным. У отца было много общего с его другом Ираклием Андрониковым – театральность, «распускание хвоста», способность имитировать других людей и, к сожалению, склонность к депрессиям.

Сейчас, листая эту книгу, над которой я работал почти год, вижу, что это больше чем просто семейные воспоминания – получился уникальный срез целой эпохи с 1930-х до 1990-х.

Комментарии