Интервью

Нина Косман

«Рига стала семейной могилой»

03.01.2020

Нина Косман представила в Москве свою новую книгу «Царица иудейская». В эксклюзивном интервью Jewish.ru она рассказала, как истребляли ее семью чекисты и фашисты, чем она обидела Вознесенского и почему свобода в Америке – лишь внешняя.

Почему вы сначала опубликовали роман «Царица иудейская» под псевдонимом?
– Тогда я просто не была готова к публикации этого романа под своей фамилией, а теперь ситуация совсем другая. Кстати, мой псевдоним был девичьей фамилией прабабушки Клары Герценберг – все ее дети и внуки были убиты в Румбуле под Ригой.

Что изменилось, почему вы вдруг почувствовали готовность к обнародованию вашего имени?
– Главная тема этого романа – судьба еврейской цивилизации, взаимоотношения евреев с другими народами в древнем мире. Главная его историко-мифологическая часть была «дана» мне, «продиктована» внутренним голосом, не имеющим отношения ко мне как таковой. В этом есть что-то безличное, или точнее – над-личное. Так что в каком-то смысле я правильно поступила, попросив английское издательство опубликовать этот роман под псевдонимом. В Средневековье художник часто оставался анонимным, и мне это понятно и близко. Такую точку зрения трудно объяснить человеку, незнакомому с над-личной сущностью вдохновения, поэтому теперь я решила, что ладно, пусть русский перевод романа будет опубликован под моей фамилией. В конце концов, мы живем не в Средневековье, когда анонимность художника воспринималась как нечто естественное.

Как выбираете, что и на каком языке писать?
Как говорят, не я выбираю, оно выбирает меня. Я всегда знаю, на каком языке будет написан сегодняшний стих. Знаю это обычно совсем незадолго до написания стиха, будто мне что-то говорит: этот стих будет на английском, а этот – на русском. Примерно то же самое происходит с рассказами, но прозу я чаще пишу на английском. Возможно, просто потому что проза больше связана с окружающим миром, а в нем я слышу в основном английский язык.

Ваша семья покинула Россию после революции?
Верно. Мой папа Леонид Косман вырос в богатой европейской семье. В Лондоне жил и учился его папа – Стефан Косман, а также Леонтий Косман, папин дедушка по отцовской линии. Ко времени рождения отца его родители жили в Москве. И хотя Стефан, мой дед, часто ездил в Лейпциг, Берлин, Цюрих и Лондон, это были поездки по делам его фирмы. До революции родители папы жили в 10-комнатной квартире на 1-й Мещанской, в 1957 году переименованной в проспект Мира. У бабушки было трое слуг: повар, горничная и гувернантка. Вся эта роскошная жизнь пришла к концу после революции: в феврале 1918-го родители папы бежали от большевиков в получившую независимость Латвию. Эту страну – а не, скажем, Францию или Германию – они выбрали просто потому, что моя бабушка Рут Косман была оттуда родом; её предки жили в Латвии с 17-го столетия, а возможно, и раньше. В 1918-м в Риге жил мой прадед Исидор Бренсон, отец моей бабушки, с женой Кларой Герценберг. Он был известным врачом и историком балтийской медицины. Его книги, написанные на немецком и опубликованные в конце XIX – начале XX века, переиздаются до сих пор – некоторые из них даже получили Scholars Award от американских университетов.

Ваш отец при этом был коммунистом?
– Папа вырос, что называется, в «буржуазной» семье, и его «коммунизм» отличался от советского. Такими становились идеалистичные юноши в зажиточных семьях на Западе. Их и сейчас довольно много, только теперь они называют себя «левыми». Это был не советский коммунизм, насаждаемый сверху, а западный, основанный на идеях либерализма – важное различие. Папа перестал идеализировать коммунизм вскоре после того, как оказался в России. Он бежал из Латвии за несколько дней до вторжения нацистской армии. Путь на запад был закрыт, а восток был Россией. Он старался уговорить свою маму покинуть Ригу, но она отказалась бежать из Латвии – боялась, что она снова попадёт в руки большевиков. Она была носительницей немецкой культуры, поклонницей Шиллера и Гёте, которых знала чуть ли не наизусть, она не могла себе представить «нецивилизованное поведение» немцев. Такое отношение было типично для рижской еврейской общины, частично поэтому их так мало спаслось.

Ваш отец описывал, что поначалу в СССР все принимали его за шпиона – из-за хорошего пиджака.
Это был бельгийский пиджак, который выглядел слишком «по-западному» на фоне того, что тогда носили советские люди. В этом есть элемент абсурда, не правда ли? Беженцем он был только в начале войны. Потом попал в Советскую армию, получил ранение в голову в июле 1942-го, правую сторону тела парализовало, он долго не мог ходить, но научился заново. По окончании войны поехал в Ригу – знал, что там произошло, но вопреки всему надеялся, что кто-то из семьи уцелел. Не уцелел никто. И его мама, и его 23-летняя бывшая жена Тереза Якоби, с которой они развелись ещё до войны, и его семилетний племянник Анатоль – все были убиты нацистами. Рига стала семейной могилой. За два дня – 30 ноября и 8 декабря 1941 года – нацисты расстреляли 25 тысяч рижских евреев в Румбуле, в лесу под Ригой. В квартире, где он жил, как и в доме семьи, жили чужие люди, присвоившие себе даже мебель бывших владельцев. Он не хотел находиться в городе, ставшем семейной могилой, и поехал в Москву изучать филологию в аспирантуре Московского университета. После окончания аспирантуры быстро нашел преподавательскую работу в институте: хотя изучал английский в аспирантуре, преподавал немецкий, потому что был носителем. Студенты любили его лекции, он писал интересные статьи, которые печатали филологические журналы. У меня сохранилось несколько номеров с пожелтевшими страницами. Кандидатскую диссертацию защитил около 1966 года. Два его учебника немецкого языка – Deutsche Phraseology и Alltagsdeutsch – были опубликованы в издательстве «Международные отношения» и стали незаменимыми для нескольких поколений студентов, изучающих немецкий во всех регионах бывшего СССР. Мою маму, Майю Штернберг, он встретил в конце 1940-х годов в Москве. Поженились они в 1952-м, через год родился мой брат, а я родилась намного позже.

Мама ведь была дочкой «врага народа»?
– Мама осталась одна, когда моего дедушку Бориса Штернберга арестовали в октябре 1937-го и приговорили к расстрелу как «врага народа». Меньше чем через месяц пришли за бабушкой. Она попала в лагерь для жен «врагов народа». Мама очень редко говорила о своей юности, и только один раз, когда мне было 19 лет, рассказала, как ездила в этот лагерь в Мордовии, чтобы передать лекарства бабушке. После войны мама училась в Москве, стала биологом, изучала нуклеиновые кислоты, писала научные статьи, работала старшим научным сотрудником в ВИНИТИ. Уволилась за несколько месяцев до нашего отъезда в 1972-м. В Америке она много лет работала редактором в издательстве Academic Press. В феврале 2016-го её не стало.

Вы попали в Америку совсем маленькой. Как она открывалась вам?
– Я была в начальной школе, когда мы с семьей эмигрировали. Это самое начало еврейской эмиграции, 1972 год. Многие друзья родителей получали отказ от ОВИРа, и в результате становились отказниками на много лет, но нам повезло. Мы подали заявление на выезд, когда американский конгресс стал готовиться к законопроекту Jews for grain, то есть «евреи за зерно», разрешение на выезд евреев из СССР в обмен на американское зерно. Приехав в Америку, мы поселились в Кливленде, штат Огайо, папа нашел работу в университете Case Western Reserve – он преподавал немецкую и русскую литературу. Мы приехали после года, проведенного в Израиле, где я училась в школе, в «детской деревне» Хадассим под Нетанией, так что у меня не было особого шока от многообразия Америки, которое, кстати, в таких городах, как Кливленд, не слишком бросается в глаза. Честно говоря, мне он совсем не нравился, город казался неживым и скучным, и живя там, я тосковала по Израилю, который мне в тот период казался гораздо ярче и интереснее.

В своём рассказе «О том, как я познакомилась с Вознесенским» вы показали поэта влачащимся за девицами бездельником. Вы знали, какое значение он имеет в СССР?
– В рассказах, основанных на моём собственном жизненном опыте, я пишу о том, как я вижу мир – или видела в том или ином возрасте. Это правдиво и субъективно одновременно, то есть в них присутствует «субъективная правда», которая, вполне возможно, не совпадает с принятым взглядом на события или человека. В моих рассказах личность самого рассказчика не менее важна, чем события, о которых идёт речь. В сущности, все люди субъективны, но не все могут признать это. Тот факт, что для советских людей Вознесенский был великим поэтом, тогда как для большинства студентов Вилльямс-колледжа он был никем, неудивителен. За исключением 10–12 студентов, изучающих русский язык, большинство учащихся в типичном небольшом американском колледже не знали его и почти ничего не знали о Советском Союзе. Даже студенты, изучающие русский язык. Вознесенского, как и Евтушенко, выпускали из Союза довольно часто: он получал приглашения от русских кафедр некоторых колледжей. Конечно, я знала, что у себя на родине он знаменит, но я жила в так называемом свободном мире, а не в Советском Союзе эпохи застоя или в постсоветской России, где поэзия продолжает иметь чуть ли не культовое значение.

Почему вы называете Америку «так называемым свободным миром»?
– В Америке можно жить «свободно», если у тебя есть средства к существованию, то есть если ты не должен добывать свой хлеб в поте лица. Ведь если тебе нужно работать пять, а порой и шесть дней в неделю, как работают очень многие, ты можешь быть свободен только по выходным. Хотя, конечно, ты можешь быть «внутренне свободным», как говорили о себе инакомыслящие в советское время. Можно, конечно, поменять работу или вовсе бросить это дело, если можешь себе это позволить или не возражаешь жить на улице, но так или иначе, без внутренней свободы не может быть настоящей свободы, а то, что «внешняя» свобода дается тут легче, означает только то, что она именно «внешняя», поверхностная. Настоящая свобода не дар – за неё нужно платить – не в буквальном смысле, конечно, не деньгами, но что-то дорогое и важное за неё отдать нужно. Что именно – в каждом случае оказывается что-то своё.

Комментарии