Общество
Еврейский волкодав
Сумерки приносили Одессе налёты, убийства и ограбления...
29.06.2016
Они аплодировали. Я видел, как кто-то встал и продолжал, стоя, хлопать в ладоши. Я не мог разглядеть, кто это – мужчина или женщина. Слезы застилали мне глаза. Я поклонился, а когда выпрямился, уже стоял весь зал. Это был успех. Актеры, друзья мои, обнимались прямо на сцене, не дождавшись, пока опустится занавес. Я поймал себя на том, что даже сейчас думаю о нем: «Может, позвонит? Может, возмутится, повысит голос, спросит, как я мог выдать людям семейную тайну?» Я сам поставил пьесу о своей жизни и сам сыграл в ней главную роль.
Они теперь знают обо мне всё. Хотел ли я преподать кому-то урок, предостеречь? Скорее всего, нет. Просто сейчас, когда у меня уже нет тайны, я перестал быть уязвимым. «Нужно дотронуться до своей боли, – говорил мой учитель, – понять, где она, твоя боль».
Почему я полетел в Иерусалим, чтобы учиться в этой иешиве? Да просто не было для меня тогда другого места на Земле. Там, в тюрьме, вдруг ожила надежда в тот день, когда адвокат произнес: «Ваш отец заплатил огромную сумму за ваше освобождение. Вы должны ценить это…» Дальше я уже не слушал. Мой отец… заплатил… за меня. Я ему нужен! Ему не безразлично! Я был счастлив. Я вышел за тюремные ворота в тайном ожидании, рядом просигналил автомобиль. Я оглянулся, но мама приехала одна: грустный взгляд, морщинки рассыпались лучиками из уголков глаз, строгий светло-серый костюм. «Папа улетел в Штаты, какой-то конгресс, не знаю, когда вернется», – предупредила она мой вопрос. Я кивнул, ничего не ответив, только погладил мамину руку, лежавшую на руле. «Домой, сын, все закончено, все уже позади», – несколько раз произнесла она эту фразу, глядя перед собой на дорогу. «Домой», – автоматически повторил я. Это было всего лишь слово, за которым ничего не стояло, ничего, что в обычном понимании означает «дом». Нет, конечно, красивый двухэтажный особняк в столице небольшой европейской страны, где я вырос и куда потом всегда возвращался из университета на каникулы, казался домом – только не семейным. Мы с мамой старались, очень старались быть семьей, но без него у нас получалось плохо.
Я не помню, чтобы отец с матерью хоть куда-нибудь ходили вместе, не видел от него ни одного ласкового или даже просто внимательного взгляда в ее сторону. Вежливость, унизительная вежливость пронизывала все вокруг нас холодом, казалось, не давала стенам дома прогреться даже в жару.
– Меня не будет несколько дней, – часто сообщал нам отец за завтраком.
Ни я, ни мама не задавали обычных вопросов: куда ты летишь, зачем, когда вернешься – ведь мы знали, как отец ответит. Меня он, как всегда, просто не заметит, даже не повернет голову ко мне, удивленно посмотрит в сторону мамы и пожмет плечами. Мы никогда его ни о чем не спрашивали.
Сколько себя помню, я хотел быть сыном. Гуляя, с завистью смотрел на мальчишек, которые играли со своими отцами. Чуть позже я привык, старался меньше попадаться отцу на глаза, чтобы не видеть скользящий равнодушный взгляд.
– Как ты похож на папу, одно лицо! – восхищались при встрече знакомые.
– Да, – пыталась улыбнуться в ответ мама.
Ее боль отзывалась в моем сердце, хоть я и не знал, почему мы так живем, не понимал.
В университете я учился легко, но адвокатская карьера – последнее, что меня в те годы интересовало. А после второго курса я попался, меня судили и приговорили. Впрочем, сейчас это уже не важно. А тогда мать плакала во время разрешенного нам свидания:
– Продавать наркотики! Почему, почему ты это делал? Чего тебе не хватало?
У меня не было ответа, только вопрос:
– Папа знает?
– Да.
– Что он сказал?
– Ничего.
– Совсем ничего?
– Совсем.
***
Я улетел в Израиль через неделю после освобождения. Читать наши книги я начал еще в тюрьме, так что в иешиве меня ждали. Еврейские мудрецы помогли мне многое понять, но прошлое, тюрьма и, главное, постоянный страх, что другие ученики узнают мою тайну, не давали мне жить нормально. У меня не было друзей, только с Ури, моим наставником и психологом, я мог быть откровенным. И каждый день звонила мама, подробно расспрашивала меня обо всём, но очень мало рассказывала о себе. Как-то она приехала навестить меня перед осенними праздниками.
– Ты немного поправился, хорошо выглядишь. Да и шляпа тебе идет, – мама казалась спокойной. Похоже, она смирилась с моим выбором, и больше мы не возвращались к теме того тяжелого разговора перед отъездом, когда она впервые повысила на меня голос, крикнув:
– Сначала тюрьма, теперь иешива. Тебя бросает из крайности в крайность. Ты обо мне подумал, об отце?
– А ты ему сказала, что я уезжаю? – всё, что, пожалуй, интересовало меня.
– Да.
– Он что-нибудь ответил?
– Да, – усмехнулась мама, – спросил, какую сумму надо перевести на твой счет.
Однажды я решился рассказать Ури об отце. Не знаю, что со мной произошло в тот вечер: я говорил, говорил, не мог остановиться. Он слушал, ни разу не перебил ни комментарием, ни вопросом.
– Ты понял, где твоя боль, ты дотронулся до нее, ты научишься с нею жить, – единственное, что произнес он после моей исповеди.
Я ходил к профессору-психотерапевту. Мы с ним разыгрывали своеобразный спектакль-импровизацию. В нем профессор исполнял роль моего отца, а я – свою. Ури был единственным зрителем этих спектаклей. Они состояли из бесконечной словесной игры: моих монологов и искусных уходов профессора с «линии огня».
– Всё, – сказал однажды профессор, – я больше не могу. Твой отец тоже не сможет и протянет тебе руку. Ты нашел самые правильные слова.
И через несколько дней, повторяя про себя «волшебные» фразы, я ждал отца в аэропорту. Случайно узнал, что он прилетает в Тель-Авив по делам на несколько дней.
– Как прошла встреча? – спросили меня Ури и профессор чуть ли не хором, когда я вернулся. – Вы поговорили?
– Нет.
– Но вы виделись хотя бы?
– Да.
–Ты ему что-то сказал?
– Не успел. Он кивнул мне, сказал, что очень спешит, сел во встречавшую его машину и уехал.
– Такого в еврейской семье быть не может! – закричал профессор.
– В еврейской семье может быть всё, – философски ответил Ури.
Я знал, что дальше он начнет приводить примеры из Торы, но этого вынести уже не мог. Сильно болела голова и подташнивало. Я ушел к себе. И разрыдался в своей комнате, как маленький ребенок. Я плакал впервые за много лет, и вместе со слезами плавилась и уходила тяжесть из моего сердца: «Ты дотронулся до своей боли, ты научишься с нею жить».
***
Я вернулся домой после двух лет в иешиве и продолжил учиться в университете. Теперь всё изменилось – я хотел стать адвокатом. У меня теперь было достаточно сил, чтобы помогать другим. Я получил диплом, но тенью за мной шла прошлая судимость. Месяцами я доказывал коллегии, что перед ними совсем не тот преступник, каким я был всего лишь несколько лет назад. Мне поверили, и уже больше года я работаю адвокатом – вытаскиваю из беды самых разных людей. У меня появились друзья. Они и стали актерами в пьесе о моей жизни. Я сам ее написал, сам поставил и сам сыграл в ней главную роль. У меня больше не было тайны. Я дотронулся до своей боли, я научился с нею жить.
***
В тот день я пришел в офис рано, но меня уже ждали. Я пригласил посетительницу в кабинет, спросил, какое у нее дело ко мне. Женщина смотрела на меня и молчала. Помню, как потряс меня ее взгляд – такой грустный и глубокий, что печаль передалась мне еще прежде, чем она заговорила. Ее серые глаза казались огромными на худом, с тонкими чертами лице. Короткие волосы были совсем седыми, а голос – тихий и какой-то измученный.
– Благодарю вас, что нашли время, но мне не нужен адвокат, – сходу поразила она меня.
– Так зачем же вы пришли в столь ранний час?
– Возьмите, прочтите и, пожалуйста, ничему не удивляйтесь. Я вам всё объясню, – протянула она мне бумагу.
Я читал заверенный нотариусом документ и ничего не понимал: «Дом на побережье? Мне? Почему? Какое я имею отношение к сидящей напротив женщине по имени Сара?» Наконец я растеряно заговорил:
– Вы, наверное, ошиблись. Мы ведь с вами даже не знакомы. И не торопитесь ли вы с завещанием? – даже пытался пошутить я в конце.
– Я не ошибаюсь и не тороплюсь. Наоборот, я постаралась всё сделать вовремя, чтобы успеть. Я больна, мне осталось совсем недолго… Поверьте, мне больше некому завещать этот дом. У меня никого нет и не было… кроме вашего отца. А вы – сын единственного мужчины, которого я любила. Как же вы похожи на него! Вот, даже родинка на том же месте возле левой брови.
Сара смотрела на меня в упор, я чувствовал себя неловко, происходящее казалось абсолютно нереальным. А она продолжила говорить:
– 28 лет прошло с того дня. Мы гуляли с ним по берегу, было жарко, море штормило, и нас окатывало соленой водой. Я смеялась, я была самой счастливой на свете. А потом он взял меня за руку и повел наверх по каменным ступеням, которые поднимались почти от самого пляжа. Там, наверху, стоял дом из белого камня. Он подвел меня к двери и вложил в мою руку ключ. «Пусть здесь будет твой дом. Это мой подарок. Я хочу, чтобы ты тут жила», – сказал он. «А ты? Где же будешь жить ты?» – я все еще смеялась. «Не тут. Я женюсь. Дарственную на дом ты найдешь в спальне, в верхнем ящике комода», – ответил он, поцеловал меня и сбежал вниз по ступеням. Я кричала ему вслед, уже и не помню, что. Так много лет назад, незадолго до вашего рождения, ваш будущий дед разрушил нашу жизнь. Я ведь не из вашего круга, он и слышать обо мне не хотел. – Сара помолчала, потом добавила очень тихо: – Когда-нибудь у вас будет своя семья, дети. Им понравится жить у моря. Я попросила знакомую, вас известят, когда… когда придёт время. Совсем скоро.
Спустя два месяца я позвонил отцу. Его голос звучал как всегда резко, но мне было все равно.
– Папа, – перебил я, не дав ему сказать, как мало у него времени, – Сара умерла, завтра похороны. Ты слышишь, папа?
Он не выключил телефон. Я слышал, как он плачет.