Общество
Еврейский волкодав
Сумерки приносили Одессе налёты, убийства и ограбления...
25.11.2019
Однако к жанру «проза поэта» книга не относится: перед нами не пунктирная череда воспоминаний и впечатлений в духе «Египетской марки» Осипа Мандельштама, а масштабное философское эссе. И тем не менее образный, плотный язык книги и текучая, построенная во многом на ассоциациях композиция позволяют воспринимать «Памяти памяти» как одно грандиозное стихотворение.
Название произведения содержит подзаголовок «Романс» – уже в этом намёк на стихотворное, песенное начало. Однако это жанровое определение следует понимать шире. Расшифровку даёт сама Мария Степанова в главе о погибшей в Освенциме художнице Шарлотте Саломон: «Это слово встречается в важной работе Фрейда – короткой статье 1909 года, которая в классическом английском переводе так и называется: Family romances. Речь там идет об определенной стадии развития, когда ребенок перестает верить, что он, такой особенный, мог родиться у своих заурядных родителей, и сочиняет себе новых: шпионов, аристократов, небожителей, воображенных по своему образу и подобию. Он считает себя жертвой обстоятельств, похищения, чудовищного обмана – романтическим героем, насильственно помещенным в интерьер реалистической пьесы».
Любовь в книге Марии Степановой неотделима от желания найти свои корни, восполнить пробелы семейного прошлого, то есть дать этой любви – к матери и бабушке, к стареющему отцу и маленькому сыну – некую событийную историческую базу памяти. Память – это стержень, на котором держатся личность, семья, народ. И книга о семье оказывается книгой о памяти или, наоборот, книга о памяти оказывается книгой о семье.
Интеллектуальная, подчёркнуто внежанровая книга Марии Степановой парадоксальным образом начинается с того же, что и последний роман популярной писательницы Людмилы Улицкой «Лестница Якова» – героиня находит бумаги, дневники и письма своей умершей родственницы. Но Людмила Улицкая реконструирует, воссоздаёт с помощью литературного воображения историю своих бабушки и дедушки – или скорее своего персонажа. А Мария Степанова оказывается один на один с печальной правдой всякого постсоветского, а может быть, и вообще любого современного человека – с правдой Ивана, не помнящего родства.
Многие из нас даже не знают отчества своего прадеда, но если и помнят имена, основные вехи жизни, не могут даже вообразить, что чувствовали предки, в чём были уверены, в чём сомневались. Многие века установившийся цикл крестьянской или городской жизни позволял хотя бы воображать людей прошлых поколений – во многом одинаковыми, с одними и теми же надеждами и страхами. Однако ХХ век – с его катастрофами и его неустойчивостью – лишил нас даже этой шаткой уверенности. Родовая память, как и личная, оказывается ячеистой сеткой, где меж истончившихся, перетёртых временем нитей зияют воздушные пустоты неведения.
Особенно много этих пустот оказывается в памяти семьи, по счастливой случайности оказавшейся на обочине истории. Возможность забвения действительно оказывается счастьем – хрупкой, рассыпающейся удачей трагического столетия. Предки Марии Степановой – евреи – не побывали в концлагерях. Прабабушка, нырнув с головой в революцию, вынырнула «беспартийной большевичкой», далёкой от всякой политики. Дед-коммунист чуть не угодил во враги народа, но попал под «бериевскую амнистию». Бабушка-медик избежала «дела врачей», вовремя перейдя работать на санэпидемстанцию. На войне погиб только один – и не самый близкий родственник.
«Занятно, как подумаешь, что существенная часть усилий моих бабушек и дедушек была направлена как раз на то, чтобы оставаться невидимыми. Достичь искомой неприметности, затеряться в домашней тьме, продержаться в стороне от большой истории с ее погрешностями в миллионы человеческих жизней», – пишет Мария Степанова.
Кружа среди пустот и пробелов, книга «Памяти памяти» рассказывает не столько о роде Гинзбургов-Фридманов-Гуревичей-Степановых, сколько о природе родовой и исторической памяти вообще. Перед нами произведение философское в той же мере, в какой и художественное. В этом отношении Мария Степанова переносит на почву русской литературы опыт своих предшественников, изобретателей нового жанра романа-эссе на историческую тему. Этих предшественников автор «Памяти памяти» называет в своей книге – Винифрид Зебальд, чьё творчество пронизано чувством вины немецкой культуры за Холокост, и Орхан Памук, уловивший и воссоздавший в своих книгах атмосферу особой турецкой меланхолии, также порождённой мотивами памяти и забвения. Однако в русской литературе книга «Памяти памяти» оказывается абсолютно новаторской, столь же неожиданной, сколь и долгожданной.
Одно из самых интересных решений книги – введение подлинных документов, писем и открыток родственников в художественный текст. И оказывается, что прошлое свидетельствует о себе и словом, и молчанием. Так, Мария Степанова приводит письма с фронта Леонида Гиммельфарба – двоюродного брата своего деда. От всей жизни юноши, погибшего в 19 лет, остались только эти письма, фотография и пришедшая матери похоронка. В письмах же – сплошное умалчивание того, что же происходит на войне, заверения в собственном благополучии и бесконечные расспросы о доме. Мария Степанова пишет: «Он сосредоточен на том, чтобы ничего о себе не рассказывать». Молчание здесь оказывается именно делом, напряжённым, кропотливым, важнейшим, вбирающим в себя весь ужас войны – ужас, о котором не говорят.
Глава о Леониде Гиммельфарбе называется «Лёдик, или Молчание», письма там сопровождает обширный комментарий Марии Степановой. Но ещё больше на подлинных документах в книге базируются так называемые «неглавы», которые разбивают основные главы книги. Там содержатся только письма, открытки и выдержки из дневников – изредка со скупыми пометками Марии Степановой. Эти документы так редки, точечны, единичны, что не только не дают общей картины истории семьи, но делают её ещё загадочнее.
Например, «неглава» «Сарра Гинзбург. 1905–1915» посвящена письмам и открыткам, которые получала юная прабабушка Марии Степановой: сначала в казематах, куда попала за революционную деятельность, а потом в Париже, куда стараниями родных смогла вырваться учиться на врача. Из переписки постепенно вырисовываются трое мужчин, которое явно увлечены Саррой. В конце «неглавы» упоминается ктуба – брачный договор с одним из них, Михаилом Фридманом. Но мы не знаем, на каком этапе Сарра Гинзбург сделала свой выбор, как развивались её чувства. Может показаться, что сначала ей был более близок и интересен её товарищ по баррикадам, оставшийся в Нижнем Новгороде.
«Саруся, сегодня утром я отправил тебе письмо и забыл, что сегодня у нас 17 окт., а потому и не приветствовал тебя с этим. А между тем этот день навсегда останется для меня дорогим и памятным, и не только по своему общественному значению, но и потому, что в этот день два года тому назад мы с тобой впервые ходили, схватившись за руки в уличндемонстр. Тогда мы были еще совсем чужие, и я не знал и не предполагал, что та черноглазая девушка, края шагала рядом со мной, и руку крой я крепко сжимал в своей руке, станет мне вскоре дорогой, а позднее и моей невестой», – писал он.
В третьей части книги Мария Степанова выходит из ассоциативного потока рассуждений и образов и вкратце рассказывает подлинную историю своих родственников – то, что удалось вспомнить и отыскать. Оказывается, что жизнь всегда неожиданнее любых, казалось бы, самых закономерных предположений, а неустановленный факт – правдивее документа. Так, Мария Степанова пишет, что скорее всего подлинной большой любовью юной Сарры Гинзбург был не пылкий нижегородский революционер и не присяжный поверенный, на котором она остановила свой выбор. Романтическая история скрывалась за деловитой немногословностью человека, подписывавшегося инициалами МГ.
«Про Саррино житье в Монпелье достоверно известно лишь то, что у нее там был веселый дружок-иностранец. В маминых рассказах он занимал небольшое, но серьезное место: почему-то считалось, что он был двоюродным или троюродным братом Георгия Димитрова, болгарского коммуниста, жившего в Москве в тридцатые; в одном из фотоальбомов с коваными углами можно было увидеть дарственную надпись, сделанную витиеватым почерком, – ton Mitya, – и это «твой» о многом говорило. Предполагалось, что Митя был прабабушкиной большой любовью; помню темный рассказ, что, когда началась Первая мировая, Сарра вернулась в Россию кружным путем, через Болгарию и чуть ли не Турцию, лишь бы попрощаться с ним. Впрочем, имя героя казалось моему десятилетнему уху неромантическим: оно звучало как считалка, Дмитрий Пенчев-Хаджигенчев, а больше про этого человека сказать было нечего».
Мария Степанова. Памяти памяти. Романс. М., Новое издательство, 2018.