Не жизнь – картина

07.07.2017

Что у художника на уме, то у него и на холсте. К 130-летию со дня рождения Марка Шагала Jewish.ru сопоставил его картины с его же воспоминаниями из книги «Моя жизнь». Как дедушкина корова полетела над Витебском, кто похоронен за воротами кладбища и зачем «Молящемуся еврею» огрызок яблока.

Рождение (1910 год)
«Корыто – первое, что увидели мои глаза. Обыкновенное корыто: глубокое, с закругленными краями. Какие продаются на базаре. Я весь в нем умещался. Не помню, кто – скорее всего, мама рассказывала, что как раз когда я родился, в маленьком домике у дороги, позади тюрьмы на окраине Витебска вспыхнул пожар. Огонь охватил весь город, включая бедный еврейский квартал. Мать и младенца у нее в ногах, вместе с кроватью, перенесли в безопасное место, на другой конец города. Но главное, родился я мертвым. Не хотел жить. Этакий, вообразите, бледный комочек, не желающий жить. Как будто насмотрелся картин Шагала. Его кололи булавками, окунали в ведро с водой. И наконец он слабо мяукнул. В общем, я мертворожденный. Пусть только психологи не делают из этого каких-нибудь нелепых выводов. Упаси Б-г!»

Старый Витебск. Набросок к картине «Над Витебском» (1914 год)
«Когда у отца появились средства, он сразу дом продал. Мне эта халупа напоминает шишку на голове зеленого раввина с моей картины или картофелину, упавшую в бочку с селедками и разбухшую от рассола. Глядя на нее с высоты нового “величия”, я морщился и думал: “Как же я здесь ухитрился родиться? Чем здесь люди дышат?” Когда мой дед, почтенный старец с длинной черной бородой, скончался с миром, отец за несколько рублей купил другое жилье. Там уже не было по соседству сумасшедшего дома, как на Песковатиках. Вокруг церкви, заборы, лавки, синагоги, незамысловатые и вечные строения, как на фресках Джотто. Явичи, Бейлины – молодые и старые евреи всех мастей трутся, снуют, суетятся. Спешит домой нищий, степенно вышагивает богач. Мальчишка бежит из хедера. И мой папа идет домой».

Ворота кладбища (1917 год)
«Говорят, дед пользовался всеобщим уважением. Когда в последний раз, лет десять назад, я вместе с бабушкой был на его могиле, то, глядя на надгробие, лишний раз убедился, что он и впрямь был человеком почтенным. Безупречным, святым человеком. Он похоронен близ мутной, быстрой речки, от которой кладбище отделяла почерневшая изгородь. Под холмиком, рядом с другими “праведниками”, лежащими здесь с незапамятных времен. Буквы на плите почти стерлись, но еще можно различить древнееврейскую надпись: “Здесь покоится...” Бабушка говорила, указывая на плиту: “Вот могила твоего деда, отца твоего отца и моего первого мужа”».

Набросок к картине «Дождь» (1911 год)
«Помнишь, как-то я написал с тебя этюд. Твой портрет должен походить на свечку, которая вспыхивает и потухает в одно и то же время. И обдавать сном. /.../ Мой дед, учитель в хедере, не нашел ничего лучшего, чем с самого детства определить своего старшего сына, моего отца, рассыльным к торговцу селедкой, а младшего – учеником к парикмахеру. Конечно, в рассыльных отец не остался, но за тридцать два года не пошел дальше рабочего. /.../ Отца словно вдувало в дом с улицы, где шныряли темные, осыпанные лунными бликами фигуры прохожих. Так и вижу внезапный блеск его зубов. Они напоминают мне кошачьи, коровьи, все, какие ни на есть. Отец представляется мне загадочным и грустным. Каким-то непостижимым. Всегда утомленный, озабоченный, только глаза светятся тихим серо-голубым светом. Долговязый и тощий, он возвращался домой в грязной, засаленной рабочей одежке с оттопыренными карманами – из одного торчал линяло-красный платок. И вечер входил в дом вместе с ним. Из этих карманов он вытаскивал пригоршни пирожков и засахаренных груш. И бурой, жилистой рукой раздавал их нам, детям. Нам же эти лакомства казались куда соблазнительней и слаще, чем если бы мы сами брали их со стола. А если нам не доставалось пирожков и груш из отцовских карманов, то вечер был бесцветным. Я один понимал отца, плоть от плоти своего народа, взволнованно-молчаливую, поэтическую душу».

Пара/Святое семейство (1909)
«Мама – младшая дочь деда. Полжизни он провел на печке, четверть – в синагоге, остальное время – в мясной лавке. Бабушка не выдержала его праздности и умерла совсем молодой. Тогда дед зашевелился. Как растревоженная корова или теленок. Правда ли, что мама была невзрачной коротышкой? Дескать, отец женился на ней не глядя. Да нет. У нее был дар слова, большая редкость в бедном предместье, мы знали и ценили это. Однако к чему расхваливать маму, которой давно уж нет на свете! Да и что я скажу? Не говорить, а рыдать хочется. Туда, к воротам кладбища, влечет меня. Легче пламени, легче облачка лечу туда, чтобы выплакаться. Внизу река, где-то вдали мостик, а прямо передо мной – погост, место вечного упокоения, могила. Здесь моя душа. Здесь и ищите меня, вот я, мои картины, мои истоки. Печаль, печаль моя! Что ж, вот он, мамин портрет. Или мой, все равно».

Коровы над Витебском (1966 год)
«А ты, мой милый нестареющий дед! Как я любил приезжать в Лиозно, в твой дом, пропахший свежими коровьими шкурами! Бараньи мне тоже нравились. Вся твоя амуниция висела обычно при входе, у самой двери: вешалка с одеждой, шляпами, кнутом и всем прочим смотрелась на фоне серой стенки как какая-то фигура – никак не разгляжу ее толком. И все это – мой дедушка. В хлеву стоит корова с раздутым брюхом и смотрит упрямым взглядом. Дедушка подходит к ней и говорит: “Эй, послушай, давай-ка свяжем тебе ноги, ведь нужен товар, нужно мясо, понимаешь?” Корова с тяжким вздохом валится на землю. Я тяну к ней руки, обнимаю морду, шепчу ей в ухо: пусть не думает, я не стану есть ее мясо; что же еще я мог? Корова слышит шорох травы на лугу, видит синее небо над забором. Но мясник, весь в черном и белом, уже взял нож и вкатывает рукава. Скороговоркой бормочет молитву и, запрокинув голову корове, взрезает ей горло. Кровь так и хлещет. Сбегаются собаки, куры и покорно ждут, не достанется ли и им капельки крови, не перепадет ли кусочек мяса».

Молящийся еврей (Раввин Витебска) (1914 год)
«Отец, сутулый, задыхающийся, собирается в синагогу, и перед уходом показывает матери загнутые страницы в молитвеннике: “Вот отсюда досюда”. Он садится за стол, отчеркивает нужные места карандашом или ногтем. И пишет в уголке: “Начинай здесь”. В особо драматическом месте помечает: “Плачь”. В другом: “Слушай кантора”. И мама шла в синагогу, уверенная, что не станет рыдать невпопад. В крайнем случае – если не могла уследить за словами молитвы – она смотрела с отведенного для женщин балкона вниз. В положенном месте, где отмечено “плачь”, она вместе с другими женщинами принималась проливать священные слезы. Щеки краснели, по ним скатывались влажные бриллиантики и капали на страницы. Папа весь в белом. Каждый год в великий день Йом-Кипур он казался мне пророком Илией. Лицо его от слез желтее обычного, с каким-то кирпичным оттенком. Он плакал просто, тихо, без ужимок и вовремя. Без театральных жестов. Только вскрикивал порой: “Ох-хо!”, поворачиваясь к соседям, чтобы призвать их к тишине во время молитвы или попросить понюшку табаку. Я же убегал из синагоги и забирался в сад. Перелезал через забор и срывал зеленое яблоко покрупнее. Вгрызался в него, несмотря на пост. Лишь чистое небо смотрело, как я, грешник, трепеща, кусал сочное яблоко и объедал его до самой сердцевины. Я просто не мог выдержать пост до конца и вечером на вопрос матушки: “Ты постился?” – казнясь, отвечал: “Да”».

Еврейская свадьба (1910-е)
«Кумушка спешит на свадьбу. Она бездетная. И вот спешит оплакивать участь невесты. Мне нравятся музыканты на свадьбах, их польки и вальсы. И я тоже бегу и тоже плачу, прижавшись к маме. Слезы так и льются, когда “бадхан” громким голосом поет и причитает: “Ох, невеста, невеста, что тебя ожидает!” Что ожидает? При этих словах голова моя легко отделяется от тела и уносится плакать куда-нибудь поближе к кухне, где стряпают рыбу. Но хватит слез. Все утирают глаза и носы, в воздух взлетают пригоршни разноцветных бумажных кружочков – конфетти. Поздравляем! Желаем счастья! Все мы: старики и молодежь, нищие и музыканты – ликуем, хлопаем в ладоши, беремся за руки. Мы обнимаемся, поем, пляшем вкруговую. Поздравляем! А мне с кем обняться? Ищу кого-нибудь. Но не с почтенной же тетушкой и не с бородатым дядькой. Я ищу какую-нибудь девоньку».

Зеленые любовники (1910 год)
«Как-то вечером – была зима, шел снег – я вышел проводить Беллу до дому, мы обнялись и вдруг чуть не споткнулись о какой-то сверток. Что это? Подкидыш. Пищащий живой комочек, укутанный в темный шерстяной платок. Я с гордостью вручил находку моему всемогущему жандарму. В другой раз, тоже поздно вечером, хозяева заперли дверь, так что Белла не могла выйти. Коптит лампа. На кухне, прислонившись к печке, дремлют лопаты и ухваты. Тишина. Застыли пустые кастрюли. Как же быть? Перебудим соседей, что они подумают? “Полезай-ка в окно”, – говорю я. Мы хохочем. И я помогаю ей вылезти на улицу. На другой день во дворе и по всей округе судачили: “Она к нему уже скачет в окошко. Вот до чего дошло” И попробуйте сказать им, что моя невеста непорочна, как Мадонна Рафаэля, а я – сущий ангел!»

Художник: на луну (1917 год)
«Мне был знаком уличный жаргон, известен обиходный лексикон. Но слово “художник” было таким диковинным, книжным, будто залетевшим из другого мира, – может, оно мне и попадалось, но в нашем городке его никто и никогда не произносил. Это что-то такое далекое от нас! И сам я никогда бы на него не натолкнулся. Но однажды ко мне пришел в гости приятель. Обозрев картинки на стенах, он воскликнул: “Слушай, да ты настоящий художник!” Художник? Кто, я – художник? Да нет... Чтобы я... Он ушел, оставив меня в недоумении. И тут же я вспомнил, что действительно видел где-то в нашем городке большую, как у лавочников, вывеску: “Школа живописи и рисунка художника Пэна”. “Жребий брошен. Я должен поступить в эту школу и стать художником”. Тогда конец маминым планам сделать из меня приказчика, бухгалтера или, в лучшем случае, преуспевающего фотографа. В один прекрасный день (а других и не бывает на свете), когда мама сажала в печку хлеб на длинной лопате, я подошел, тронул ее за перепачканный мукой локоть и сказал: “Мама... я хочу быть художником. Ни приказчиком, ни бухгалтером я не буду. Все, хватит! Не зря я все время чувствовал: должно случиться что-то особенное. Посуди сама, разве я такой, как другие? На что я гожусь? Я хочу стать художником. Спаси меня, мамочка. Пойдем со мной. Ну, пойдем! В городе есть такое заведение, если я туда поступлю, пройду курс, то стану настоящим художником. И буду так счастлив!”».

Комментарии

Статьи по теме

Алла Борисова

Алла Борисова

Иерусалим в подоле

Культура

Мастер иудейского сюрреализма

В 10 лет он иллюстрировал книги Кафки, в 17 – бежал из Варшавы в Австралию, спасаясь от нацизма. На другом континенте его невзлюбили, да и в Израиле долго не принимали его иудейский сюрреализм. Однако умер 97-летний Йосл Бергнер всемирно известным художником, чья «тёрка» навсегда стала символом...

Обзоры

Слиянье на мозаичном полу

Какие ассоциации вызывает у вас имя израильского города Лод? Аэропорт Бен-Гурион, что неподалеку? Новостройки разной степени унылости? Мэрия, которой уже десятилетиями не удается свести в бюджете концы с концами? Ну, тогда пошлые вы люди, скажу я вам, раз не вспоминаете первым делом казненных...

Культура

Пегги Гуггенхайм в погоне за собой

Ее отец погиб на «Титанике», мужья приходили и уходили, а дети стали безнадежными пьяницами. В ее жизни была лишь одна любовь – любовь к искусству. И ради картины Пикассо она готова была отдать жизнь. Сегодня день рождения Пегги Гугенхайм – женщины, чье имя навсегда осталось в истории мирового...