Top.Mail.Ru

Интервью

Эпоха Евгения Рейна

02.10.2009

Иосиф Бродский называл поэта Евгения Рейна своим учителем, а Анна Ахматова принимала его в своем загородном доме в Комарове. Он был дружен с Пастернаком, Окуджавой, Довлатовым и Лосевым. Однако первая книга Рейна вышла когда автору было уже почти пятьдесят. Евгений Борисович Рейн, которого корреспондент Jewish.ru навестила на его даче в Переделкине в преддверии праздника Суккот, рассказал о своем жизненном пути, охватившем целую эпоху.

— Евгений Борисович, вы родились и выросли в Ленинграде. Наверное, на жизнь каждого человека влияет то место, где он живет?""

— Несомненно! Я — сугубый ленинградец, так и не прижился в Москве. Очень люблю и прекрасно знаю родной город: кто что построил, кто где жил... Люди, которые родились там, навсегда остаются ленинградцами.

Я родился в Ленинграде 29 декабря 1935 года. Отец мой, Рейн Борис Григорьевич, был архитектором. Его семья из Харькова. Дед, Григорий Моисеевич Рейн, и бабушка, Варшавская Вера Соломоновна, до революции были зажиточными харьковскими евреями. А мама моя из города Екатеринослав, ныне Днепропетровск. Ее фамилия Зисканд. Отец матери, Зисканд Айзек Мейерович, тоже был человеком небедным: у него был магазин конфексиона — готовой одежды. Бабушка Полина Григорьевна (по-еврейски Перл Гершевна Гусинская) была знаменитая портниха. Вот из такой среды я вышел.

Отец ушел на фронт и в 1944 году погиб. Во время войны мы с мамой были сначала в эвакуации на Урале, а в 1943 году приехали в Москву, где жили тетки — сестры отца. После победы мы вернулись в Ленинград. Там у нас сохранилась очень хорошая команата на Международном проспекте (теперь он называется Московским), неподалеку от Сенной площади. Там я закончил школу.

Был я неплохой ученик, особенно успевал по гуманитарными предметам — литературе, истории — но медали не получил из-за тройки по тригонометрии. В университет я пойти не решился — в частности, потому, что евреев туда не брали. И мама посоветовала мне выбрать Технологический институт — очень сложный, где были математика, черчение, сопромат. Возможно, это было ошибкой: уже тогда больше всего на свете меня интересовали стихи. Я писал их с детства. Со школьной скамьи интересовался книгами, доставал их где мог: на барахолке, в магазинах, в библиотеках, выпрашивал у знакомых... В общем, меня интересовали только стихи.

— Кто были ваши любимые поэты в то время?

— Блок, Леромнтов, Пушкин, символисты... Я уже тогда довольно много знал. Дома были антологии, сборники, журналы — домашняя библиотека сыграла в моей жизни очень большую роль. В студенческие годы я познакомился с молодыми ленинградскими поэтами и вступил в ЛИТО — литературное объединение. Завязались какие-то дружеские отношения... Все-таки Ленинград — могучий культурный город: там были издательства, музеи, великолепные библиотеки. Из него вышло множество известных поэтов и прозаиков. В городе была очень интересная, насыщенная литературная жизнь. Только в одном поколении со мной выросли Горбовский, Кушнер, Соснора, немного младше — Бродский, Алик Городницкий, Володя Британишский. Нормальная была жизнь... Мы встречались, пили водку, ухаживали за девушками, читали стихи, гуляли... Часто ездили в Прибалтику, которая близко от Ленинграда.

— Там же, в Ленинграде, родилась заменитая «ахматовская четверка» — Бродский, Рейн, Найман и Бобышев...

— Да. С Ахматовой я познакомился еще мальчиком — мне было 10 лет. Мама, отправляясь в гости к Анне Андреевне, взяла меня с собой. Впоследствии, когда мне было около 19 лет, я нашел Ахматову в Ленинграде, стал бывать у нее. Познакомил с ней Бродского. Пили чай, ходили за грибами, иногда выпивали... Ахматова, кстати, очень любила выпить, но вина не пила, только водку. И это правильная постановка дела! Порой ей просто нужно было помочь по хозяйству: в то время Ахматова была уже  пожилой, не очень здоровой женщиной. Мы читали ей свои стихи, и она тоже читала, рассказывала что-то. Ахматова была великий поэт и прожила такую долгую, трудную и временами горькую жизнь. Она рассказывала о своей юности: знала Блока, Брюсова, Мандельштама, Гумилева. Многие рассказы я слышал лично из ее уст, и во многом Ахматова стала для меня учителем. Она хорошо относилась ко мне. Любила, пожалуй, из нас больше всех Бродского, очень ценила его как поэта. В последние годы Ахматову стали издавать, у нее появились деньги. Она ездила в Италию, в Англию, любила привозить нам подарки из заграницы.

А жизнь шла своим чередом. Я окончил институт, надо было как-то трудиться. Я пытался печататься, но не очень успешно — хотя некоторые стихотворения напечатали — в газетах, в альманахе... Но когда я попытался издать книгу, это не пошло: издательство отнеслось ко мне, так сказать, без симпатии. Откуда было взять денег? Мы писали сценарии, очерки, переводили стихи. Моя беда была в том, что я так и не выучил иностранных языков. Меня послали работать в Пятигорск механиком. Спустя корорткое время я вернулся в Ленинград, работал инженером на нескольких крупных предприятиях. Но, видимо, я был плохим инженером... И меня это мало интересовало.

— А стихи, творческая жизнь были отдельно?

Да, правильно. Я что-то сочинял и стал понемногу печататься, но не стихи, а какие-то заметки, очерки. Зарабатывал  негусто, но не умирал с голода. В это время один мой приятель, который стал впоследствии знаменитым кинорежиссером, Илья Авербах, узнал, что в Москве открываются высшие курсы киносценаристов и предложил поехать в Москву и поступить. И мы поехали — и поступили. Это было дивное место на улице Воровского (ныне Поварская) в старом Доме кино — там, где сейчас находится Театр киноактера. Нам платили стипендию и компенсировали аренду жилья. Вся наша работа состояла в том, чтобы с десяти утра и до 12 ночи смотреть кино (смеется). Представляете? Каждый день по 10 фильмов. Нас было человек 20 со всего Советского Союза. Так продолжалось два года. В итоге я стал писать документальные и научно-популярные сценарии и дело пошло — возможно, еще потому, что я инженер по профессии. Я много написал и хорошо зарабатывал тогда, деньги были...

Ну, а жизнь шла своим чередом, происходили разные события. Я женился. У меня была квартира в Ленинграде, но много времени я проводил в Москве, потому что там была работа. Бродского, с которым я очень дружил, обвинили в тунеядстве и дали пять лет ссылки. Я ездил к нему в Архангельскую область. Я разошелся с первой женой, переехал в Москву, женился во второй раз... А книга моя все не выходила. Причем ее очень хорошо оценивали, писали одобрительные рецензии. Я был очень известен, дружил с крупными поэтами — Антокольским, Луговским, Кирсановым, Евтушенко, Ахмадулиной. Но не издавали меня, хоть умри.

В то время я еще очень дружил с Василием Аксеновым. Он задумал издавать альманах «Метрополь», который не зависел бы от советской цензуры. Мы собрали стихи, и альманах этот вышел в Америке. Начался жуткий скандал, который раздувал в основном Союз писателей — такие люди как Феликс Кузнецов, председатель московской писательской организации. Такая же история, которую они устроили с «Доктором Живаго». Но они были хитрыми людьми, эти сволочи-советские чиновники: знаменитых людей, принимавших участие в альманахе, — Битова, Искандера, Ахмадулину, Вознесенского — они быстро простили, а людей, которые не имели большого имени, — как я, Кублановский, Липкин — они закрыли. Запретили какие бы то ни было публикации.

Как было жить? И года два-три я под чужой фамилией отвечал на вопросы читателей. Советские читатели почему-то очень любили писать письма в газеты. Платили какие-то невероятные копейки... Если ты отвечал на много писем, можно было купить хотя бы пельменей...

А потом, наконец, издали мою книгу. Многие из участников альманаха эмигрировали: Алешковский, Кублановский, Аксенов, еще несколько человек... А я остался, и нужно было со мной что-то делать. Это случилоась уже незадолго до перестройки — в 1984 году. Мне уже было 49 лет! И тут меня начали сразу и много издавать, посылать за границу. Я побывал в Израиле, Америке, Франции, Италии... Ну и вот, собственно, этой жизнью я и живу по сей день. Дали вот этот домик от Союза писателей — маленький, ну и что? Я живу и не жалуюсь.

Я получил множество зарубежных и отечественных премий — кажется, всего 16 штук. Меня перевели на многие иностранные языки. Я написал две книги прозы и книг двадцать стихов. Женился в третий раз, у меня прекрасная молодая жена...

— С Окуджавой, музей которого поблизости от вашей дачи, вы тоже дружили?

Да, я знал его очень давно. Я еще студентом случайно попал на его первое выступление в литературном объединении «Магистраль» в Москве. Он даже посвятил мне свою знаменитую песню «Из окон корочкой несет поджаристой». Когда я закончил институт, друзья организовали мне выступление в Доме культуры Ленсовета. Туда же случайно привели Окуджаву. После выступления (поэты же сумасшедшие) мы купили вина и пошли к нему в гостиницу «Балтийская», где снова стали читать стихи. Я прочел одно стихотворение, ритмически — точно «Из окон корочкой несет поджаристой». Окуджава сказал мне:

— Женя, подари мне этот размер.

— Как это, Булат? Стихотворные размеры не принадлежат никому.

— Нет, ты мне подари, — настаивал он, и я «подарил».

То стихотворение я даже никогда не печатал — оно было об Одессе, где у меня был роман с одной одесситкой. А Булат написал свое «Из окон корочкой...» и посвятил его мне.

— А в музее Окуджавы, что неподалеку, вы бываете?

Конечно. Я очень дружен с Ольгой, его вдовой. Я дружил с Довлатовым и другими ленинградскими писателями. Большинство из них уже умерли. Я остался уже почти один — Бродский умер, Авербах умер. У меня был еще один близкий приятель — замечательный поэт Лев Лосев — умер и он. И мои товарищи в Ленинграде — все ушли. Конечно, мне не хватает этого круга общения. Сейчас в Петербурге создали прекрасный музей Ахматовой, а Бродскому повесили мемориальную доску. Они стали знаменитостями, стали классиками...

Странное, должно быть, чувство — люди, с которыми дружил, становятся историей.

— Да, история литературы... Правильно.

Непросто пересказать собственную жизнь – это целая эпоха...

— Кого вы считаете своими учителями в плане словесности?

— Русская классика. Всегда любил русскую прозу: Толстого, Достоевского, Лермонтова, и хорошо знал русскую поэзию начиная с XVIII века — Тредиаковского, Ломоносова, Державина, Карамзина, Батюшкова, Баратынского, Жуковского.

Хотя по крови я и еврей, я все же русский человек: ведь я не знаю другого языка. Моей средой были русская культура и русская литература. Дома у нас говорили только по-русски, на идиш — никогда. Другие евреи из ахматовской четверки — Бродский и Найман — тоже чувствовали себя русскими. Еврейство во многом прошло мимо нас. Конечно я интересовался еврейской культурой читал Шолом-Алейхема, Бялика и других еврейских поэтов и писателей. Но поэзия — явление языка, а язык-то у нас у всех был русский.

Сейчас я профессор Литературного института, работаю там уже 18 лет.

— Изменились ли студенты?

Да, сейчас студенты другие. Больше интересуются Интернетом, знают иностранные языки. Но я к ним очень хорошо отношусь — интеллигентные, симпатичные ребята.

Яна Савельева

{* *}